Страница 2 из 14
Он говорил как мужчина. Как все мужчины.
И смешные же они… Но самое смешное, что она, зная исподний смысл его слов, сдалась. А ведь тогда она еще не думала, что только он способен снять запрет, что он – тот, который знает будущее. То, что он принц, она придумала только сейчас, сидя у окна…
Окно наконец прояснилось, то есть прояснились ее глаза – она увидела окно, а за окном…
Улыбка, как радуга, пролегла по ее – только что хмурому – лицу. Она рванулась к двери – гвоздь, на котором намотан был шнур, продетый в штору, вылетел, штора соскользнула на одну сторону окна, бессильно повиснув до пола, – занавес открылся.
Нестерпимый свет лился из окна – чьи-то нестерпимо белые ладони раздвигали стены дома изнутри.
Надя выбежала на улицу и по колено провалилась в снег. Никогда она не видела столько снега. Шел он ночью; сейчас воздух был прозрачен, чист, бесснежен. А кругом на земле – пушистое покрытие; идешь по нему – и проваливаешься, и рад тому, что проваливаешься, – смеешься в пустоту. Снег не держит тебя на поверхности, но держит тварей более мелких – по снегу они идут, как Бог по воде.
Кусты орешника вдоль пушистого забора чуть не до земли склонили повинные головы. Деревья в центре сада – важные белые князья, а за ними, вдалеке – крепостные стены белых гор, замкнувшие сад в кольцо. Надя потрясла ствол ближнего орешника – он сбросил лишний груз, как вину, на плечи ей и распрямился, откинув гордо голову. Она побежала дальше, увязая в снегу и всё смеясь чему-то, забралась под полог склоненных ветвей – здесь было как в белом гаремном шатре, и бесчисленные снежные поцелуи осыпали ее лицо и шею.
Она вырвалась на волю – воздух, по которому недавно прошел снег, чтоб остаться на земле (потому что земля – предел его, а воздух – та дорога, которой он идет), воздух этот, освеженный, очищенный, осененный снегом, распирал ей грудь. И небо, откуда пришел снег, обещало еще снега. И его можно было есть – он лежал на озябшей ладони пушистой белой горкой, и не земля – она была тем пределом, к которому стремился небесный снег. Она была его тихой гаванью.
И она смеялась тихонько. Снег тоже пришел ночью, но земля стала светлой от него. Снег и он пришли одновременно. Не надо стыдиться черной ночи, этой ночи. Ведь снег и он пришли одновременно.
Нельзя было бесконечно бегать по снегу – она вернулась в дом. Сидела на растерзанной постели и приходила в себя; за окном, в саду, клубились заснеженные деревья.
Настроение ее меркло.
Тесная комнатушка: две железные кровати, уютный диван, старый рассохшийся стол, простенькая, тихая, теплая комнатушка и огромный странный пейзаж на стене, где лоснящаяся золотисто-пегая ночь, а теперь еще и великолепие снега за окном… Это уже слишком, это всё не отсюда, это всё не для нее.
Нездешний пейзаж, нездешний снег…
Снег – стихийное бедствие для юга.
Она щелкнула выключателем – света не было. Ну конечно, опять где-то оборвало провода или повалило столб электропередачи, опять неделю жить без света, нужно отыскать керосиновую лампу – а где взять керосин? Тогда – свечи, а если их нет – значит, купить. Ведь ей нужно сегодня в город, сдать продукцию, – вот и запасется свечами. Автобусы, конечно, не ходят – до «Греческого поворота» придется идти пешком.
Она завесила окно шторкой – приглушила немного нестерпимый свет, льющийся из окна, заправила кровати. Второй этаж не отапливался, и на зиму перебирались вниз, именно в эту, самую теплую комнату, соседствующую с кухней, с печкой. На лето старые железные кровати убирали в сарай: спинки – у одной стены, сетки – у другой; на втором этаже стояли хорошие, модные деревянные кровати, увы, такие громоздкие, с таким трудом водворенные на второй этаж, что даже в случае продажи дома продавать бы его стали только с кроватями – снять их сверху не было никакой возможности.
Когда младшая сестра жила с ними, в комнатушку приносили еще одну кровать – третью. Тогда комната совсем уж напоминала маленькую казарму; нынче вторую кровать – кровать для матери – собрали, поставили, но спать на ней матери не пришлось: Жанка родила, и мать, повздыхав, оставила старшую дочь на произвол судьбы, уехала к младшей, пристроенной, которую за младшую давно не считала – считала за взрослую, самостоятельную, почти что ровню себе, тогда как старшая, несмотря на годы, пробегающие над потолками двух этажей, виделась ей ребенком, за которым нужен глаз да глаз.
Порой Наде самой казалось, что она девочка – маленькая девочка, живущая в избушке, в лесу, невесть сколько лет, девочка-старушка, плетущая из года в год, из века в век белоснежные шляпы и сумки для приезжих модниц-курортниц.
По всему дому, точно айсберги, плавали ослепительно-белые шляпы. Шляпы и сумки были всюду: на столах, подоконниках, на кроватях, под кроватями; они висели на стенах – как несозданные картины, как предчувствие чьих-то картин; на строе книг покоилась шляпа; сумка висела на трубе дымохода – будто в нее собиралась дань дымом; шляпы и сумки были на первом этаже и на втором, на лестнице между этажами; на длинной – во весь фасад дома – веранде; на крыше собачьей конуры – на острие ее кокетливо, набок надвинута была шляпа; шляпы и сумки лежали, наверное, даже на чердаке, где зимовали крысы.
А сегодня был день, когда шляпы и сумки нужно было сдать на склад, где они будут пылиться до лета, а летом их развезут по киоскам и магазинам с вывеской «Курортные товары», и только потом они попадут в руки приезжих дам.
Надя собрала все шляпы и все сумки (поднялась даже на чердак; когда снимала шляпу с конуры, мимоходом надела ее на голову Арапа – он мотнул головой), нанизала их, точно переспелые белые грибы, на шнур (отдельно связка шляп и отдельно – сумок); собралась сама: спрятала безнадежно темные волосы под пушистый (кроличий крашеный) зеленый платок, надела черное, узковатое ей пальто на зеленой саржевой подкладке (портниха из сбереженных кусков драпа сшила курточку ребенку), обула модные некогда сапоги-чулки.
Снова вышла на оснеженный воздух; на одном плече – связка ослепительных снеговых шляп, на другом – таких же сумок. И опять весело ей отчего-то, и плевать на то, что через центр нужно идти, где мужики-дураки и бабы-дуры таращиться будут и шептаться, – семь лет уж шепчутся, никак не отвыкнут. (И еще семь лет пройдет – всё будет то же.)
И мусорную свалку, что за дорогой, внизу, по склону голого обрыва, засыпало снегом, и свалки, как гнойной раны, которую нужно заговорить, коснулся легкими касаниями белый снег, и заговорил ее, вылечил.
По дороге проехал грузовик и разворотил, растоптал снег, оставил на нём два шахматных следа – след цивилизованного упорядоченного существа, сидящего на бензиновой диете.
Она миновала центр, на остановке никого не было – значит, автобуса не жди, иди пешком. Пошла. И пришла на остановку «Греческий поворот», – если свернуть в горы, попадешь к циклопам, – но это уже последний поворот, дальше дорога в город прямая, ровная, автобусы ездят по ней и во время стихийных снежных бедствий.
Автобус увидела издалека. Горы раскрылись, как лепестки лилии, и внутри сидит синяя железная букашка. Надо торопиться – не дай бог из-под носа улетит. Заспешила Надя, заскользила, заковыляла, боясь опоздать, опоздает если – целый час придется ждать. Подняла глаза: вместо букашки – синий барак поперек дороги стоит, сиротливый, неприкаянный, ждет своих и смотрит на нее всеми своими окошками и фарами. Сбавила она шаг, покосилась на свои «грибы» – вдруг и он там, за одним из окошек… Едва в дверь вошла со своей ношей; втиснулась в нее с треском, с шуршанием – будто ель в лесу обрушилась. Печка работает – внутри автобуса тепло, как дома. Места только все заняты. Вошла и сразу почувствовала, что его тут нет. Ну и всё… Пристроила свои связки у заднего стекла на пологе, тут же, на заднем сиденье, у двери, местечко нашлось, подвинулись вольготно сидящие.
Расположилась – вздохнула, отдуваясь. Когда бежала, вспотела, смахнула теплый платок назад, на плечи, – вырвались на свободу пышные, против всех правил приличия, волосы.