Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

Во время объятий и почти слёз, во время: «Ну пропал, ну пропал, ну закопался… Еле ведь отыскал тебя, чёртушку». – «Нужно было, пойми, нужно было…» – Марина и Лида, как и Надя, сидели смирно в сторонке.

Солнце укатилось за Змейку, когда, как водится, сели за стол.

Семён говорил потом, что он должен был развлекать гостей, Надя-то дома, а им небось неуютно было, неловко – Романыча-то едва знают, завез куда-то к чёрту на кулички и внимания на них не обращает; да если бы он еще молчал – что бы они подумали…

Развлекать он стал красавицу Марину. Но он был нехорош сегодня. (Он мог быть то прекрасным, то некрасивым – то светлым, то тусклым, Надю всегда это поражало; что было причиной этих превращений – освещение ли, его ли настроение или ее настроение, она не знала.) Сегодня он был нехорош, и ничего ему не удавалось. Красавица не обращала на него внимания, она ни на кого не обращала внимания – молчала, почти не ела, лишь время от времени, когда ее оставляли в покое, быстро-быстро хрустела свежим огурцом.

– А хотите, я вам спою? – догадался он и схватился, как за спасение, за гитару.

– Спойте, – пожала красавица плечами.

Но и песня ему не удалась.

Надя смотрела на него – совсем потускневшего, – и сестринская, материнская какая-то жалость захлестнула ее. Господи, как он был уродлив: большой, губастый, лохматый – рядом с маленькой мадонной Мариной!

Мадонна… С поджатыми губками и взглядом умирающего карася. Чего ей надо-то, этой рыбе, зачем она притащилась сюда? И как она смеет так смотреть на него: будто он пустое место, будто он ничто, будто он – это не он, не тот, кого она, Надя, так любит, кого любить – такое счастье и который любит так, как не любит никто! Как она смеет, эта дурочка…

Окно распахнули – Змейка родила луну, которая повисла в окошке, и древний аромат глицинии медленно закружился по комнате.

Романыч сидел в углу – читал рукописи Семёна, а тот всё еще пытался развлечь Марину. Предоставленная самой себе, брошенная всеми Лида сердито спросила Надю:

– А вы любите «Болеро» Равеля?

– Что? – удивилась Надя и, наткнувшись на знающий Лидин взгляд, тотчас поняла, что она, Надя, в этой глуши, в этом фланелевом, вытертом на животе халате, со своей профессией надомной вязальщицы, никак не может знать ни «Болеро», ни Равеля, а Лиде только этого и надо, и Надя неуверенно кивнула – кивнула так, словно была в сговоре с Лидой, словно вот она кивает, что, да, любит, а на самом деле не знает ни Равеля, ни «Болеро». И Лида отвернулась, удовлетворенная, и повеселела, и пошла и села рядом с Мариной.

Надя осталась одна – у открытого окошка, лицом к лицу с вскарабкавшейся повыше луной. Семён с Романычем ушли провожать девушек. Надя услыхала два голоса: они курили на крыльце. И вот друзья вошли в дом, и Романыч, швырнув в окно пустую бутылку, воскликнул: «А вот теперь будем гулять!» И стали гулять.

Надя очень гордилась тем, что они приняли ее в свое мужское братство. С Романычем ей было легко и просто – ей казалось, она встретила давнего, утраченного когда-то друга, встретить которого уже не надеялась. И вдруг он – тут! Романыч, которому она тоже не понравилась с первого взгляда, потом – опять-таки – ощущал всё совершенно так же, как она. Говорил: «Какой ты товарищ-то надежный, Надя!» – и глаза его, глаза Пьеро, лучились. Он говорил Семёну, что ему повезло, что Надя – чудо, что не отправиться ли и ему в какую-нибудь Тмутаракань за спящей царевной. Они пели втроем песни, которые Надя считала своими и которые, оказывается, были песнями не только Семёна, но и Романыча – их общими песнями. Романыч ухаживал за ней – они оба наперебой ухаживали за ней, – они были рыцарями, а она – прекрасной дамой. Раза два-три в каких-то спорах они с Романычем неожиданно оказались на одной стороне, вдвоем – против Семёна…

И вот еще что Надя вспомнила (против воли, не желая вспоминать): однажды в каком-то серьезном разговоре – а они говорили обо всём – Романыч сказал: «Я уже говорил когда-то, повторюсь: если бы у смерти было имя, то звалась бы она Кассандрой…» – «Как?!» – переспросила Надя. «Кассандра». Она взглянула на Семёна – он опустил глаза на мгновение раньше, чем она.





А еще она позволила Романычу поцеловать себя – на глазах Семёна. Он сказал, когда Романыч отлучился, что она плохо ведет себя, что он боится… Надя усмехнулась, она была довольна – он ревнует. Наконец-то и он ревнует! Пускай, пускай почувствует, каково это.

Случилось это дня за два до отъезда Романыча, Семён с другом сидели за столом – то пили, то пели. Надя, приуставшая, лежала на диване. Она спала и не спала – она была еще не там, но уже не здесь. Она как раз возносилась. Еще пять минут назад она принимала живое участие в разговоре, хотя и перебралась уже на диван, горячилась, пытаясь доказать свое…

Семён ругал Сталина, но защищал Ленина, Романыч ругал всех, в том числе основоположника соцреализма Горького, которого называл почему-то снохачом. Надя пыталась вступиться хотя бы за Горького – ей очень нравился рассказ «Страсти-мордасти»… Но тут Романыч упомянул о ленинском указе, согласно которому надо было выловить и расстрелять всех проституток. И Надя, собравшаяся было вернуться к ним за стол, передумала – опустилась обратно.

И вот ниоткуда родилась тишина. Семён с Романычем молчали – наступила передышка в долгом их споре, а она, замолчавшая раньше них, возносилась. Ей казалось, она лежит на чьей-то огромной ладони, подрагивающей так, будто локоть, опершийся о твердь, занемел. Она была приподнята надо всем земным, дневным, но не вознесена еще в сон. Зыбкое марево окружало ее. Вдруг сквозь это марево пробилась фраза – она вплыла к ней откуда-то издалека, изуродованная долгой дорогой, казалось, ее пропустили сквозь извилистые трубки валторны. Вначале она не поняла ее смысла.

– Как там она? – это говорил он. И после века молчания: – Всё с ним?

И тут же ладонь, на которой она возносилась, перевернулась – сон разбился вдребезги. Она совершенно очнулась, но глаз не открыла.

Видать, Романыч кивнул на нее. Видать, он обернулся и посмотрел, и сказал:

– Спит.

Вот тогда-то она и позволила Романычу поцеловать себя. (Только ли поэтому?) И она видела, что нравится Романычу. И Романычу не хотелось уезжать. Он сказал, что вернется. И вернулся.

Но как вести себя с ним?.. Она уже забыла состояние, в котором жила тогда, она изменилась, а Романычу, конечно, захочется видеть ее той же. Тогда Семён не бросал небрежно фотографий Гудрун – теперь бросает. Тогда Семён не предлагал ей замужество – теперь предлагает. Она уже свыклась с тем, что Романыч исчез из ее жизни навсегда, а он тут как тут. И вот, несмотря на отсутствие каких-либо «за», она рада, непозволительно рада Романычу. Рада видеть эти печальные глаза Пьеро.

– Представляешь, этот негодяй остановился где-то в городе. Он, видите ли, будет навещать нас.

– Романыч, как тебе не стыдно?! Мы тебя не отпустим…

– Нет, нет, нет. Я буду приезжать, правда. Я приеду.

Он приехал через два дня. Семён сидел в домике у водопада, Романыч, не заходя туда, свернул к ней. Надя накормила его и села за работу. А он не уходил.

Он смотрел, как она вяжет, молча, не отрываясь, смотрел на ее руки. Надя забеспокоилась. Комната преобразилась, стала вдруг неуютной, даже чужой и страшной. Надя стремительно – всё убыстряя темп – вязала. Она чувствовала: вот сейчас молчание будет разорвано, как пузырь, и родятся слова. И их уже не затолкаешь обратно – нужно будет отвергнуть их или принять, а обратно их уже не затолкать. Слова-дауны. И она, она всему виной! И придется потом жить с этим – она закусила губу, так ясно ей представилась эта кошмарная, кровосмесительная, предательская и оттого до дрожи, до бесстыдства пронзительно-сладкая сцена: Романыч отбрасывает шляпу, которой она прикрывается, расстегивает халат и, глядя прямо ей в зрачки этими своими узкими, в припухших веках, глазами, медленно, очень-очень медленно…