Страница 32 из 42
В общем, перед нами – философское сочинение с попыткой мистического прорыва к истинам христианства через истины язычества. Это не совсем литература: нечто меньшее, нечто большее.
Как пишет Елена Рабинович в послесловии: до сих пор не было мифа о Сизифе – а теперь, считайте, есть.
Вот только – скажу от себя – очень уж он расплывчатый. Прямо как настоящий. Потому что – кто же не Сизиф? Боюсь, что и в бизнес-плане самого Создателя… Молчу, молчу.
Тэффи. Контрреволюционная буква
Рассказы, фельетоны. Составление, подготовка текстов, предисловие и комментарии Сергея Князева. – СПб.: Азбука-классика, 2004.
Как трезвая в толпе пьяных. Все еще можно читать без чувства неловкости. Блоки-брюсовы-белые ревели наподобие Хлестакова: удалимся под сень струй! в пещеры! в миры иные! в фиолетовые бездны революционной музыки!
А Тэффи слушала, что говорят на улице:
«– Нет, братец ты мой, на извозчике также надо понимать ездить! Овес-то нынче что? То-то и оно!»
Или, к примеру, митинг. И оратор горячится: министров к черту, потому как поднимает голову гидра реакции.
«А рядом стояла старуха, утирала слезы и умиленно приговаривала:
– Дай ей Бог, сердешной, пошли ей Господи! Уж намучавши, намучавши…»
Тэффи чуть ли не первая записала на правильной скорости светскую речь среднего класса:
«– Представьте себе, иду я себе сегодня вечером, – заметьте, вечером, темно, глухо, – а у костра трое солдат и два матроса. Ну, думаю, пропала моя головушка. А они, такие милые, даже не выругали меня! Честное слово…»
Один голос она записывает как свой собственный. Насмешливый, сострадательный. Мол, ужасно жаль, что жизнь – такая бездарная пьеса, и такие роли у нас некрасивые, и так скверно мы играем, – а ничего не поделаешь.
В этой книжке самая пронзительная, прямо незабываемая страница – про петроградскую весну 1918 года. Об этой странице можно – и надо бы – написать много других. О прозе как ясновидении. О ее власти над человеческим временем.
Тут ни словом не удостоена миновавшая зима. Холод, голод, унижения, убийства – предположим, это был страшный сон. И вот мы проснулись. Но в мире, и точно, ином.
«Нет, не по календарю.
А если вы в один прекрасный день, выйдя на улицу, увидите, что ваше пальто, которое вы считали образцом порядочности, покрыто множеством пятен самых разных оттенков, что калоши у вас не черные, а бурые, и перчатки не того цвета, к какому вы уже привыкли, – это значит, что на небо вылезла круглая красная рожа весеннего солнца и все нам показала.
Вот вы встречаете очаровательную женщину, которая так же хорошо, как и вы, знает, что она очаровательна.
Она улыбается, как всегда, и ничего не знает – не знает, почему вы на нее смотрите с тоской и страданием: у нее рыжие кудрявые усы!
Она не знает о них и ведет себя так, как будто их нет. Она лукаво смеется, грозит вам пальчиком, зовет вас к себе. Вы бормочете что-то, опустив глаза, чтобы не видеть, чтобы она не догадалась о том, что вы увидели. Она уходит и, обернувшись еще раз, кивает вам. Мука какая!
– Иди в монастырь, Офелия, или побрейся. Что-нибудь из двух!»
Вот вам и музыка революции.
А первых тактов Тэффи не слышала. Уж какая умная была женщина – однако, вообразите, совершенно без исторического инстинкта. Как все люди, кроме блоков-белых-брюсовых, – не предчувствовала подземного взрыва. В последний день 1916 года писала с грустью, что в новом году все будет по-прежнему, только малость похуже.
Не угадала. Но фразу повернула так – хоть и Кассандре впору:
«Я с девятьсот семнадцатым никого не поздравляю».
А потом пошли арьергардные бои. Большая-то литература сразу потеряла сознание. Газетный фельетон сражался до конца. Отмахивался руками от пуль. Как вам, дескать, не стыдно убивать живых людей, молоть вздор, беспрестанно лгать! Да знаешь ли ты, щука, что такое – ирония?
«Если бы у нас был писаный закон, я бы справилась. А то как быть? Как хочется писаного закона, самого свирепого, самого жестокого, даже просто дурацкого, но определенно дурацкого!
Пусть, например, установят, что по понедельникам можно безнаказанно бить всех брюнетов или что до двенадцати часов утра никто не имеет права смотреть на курицу. Вот все и спокойно. Брюнет, не желающий страдать, сидит по понедельникам дома. А по утрам натуры преступные не соблазнятся поднять (или опустить) глаза на курицу.
Не выдержал – сам виноват. На себя и пеняй. И иди на каторгу хоть на семнадцать лет. Никто и не пожалеет.
А так, живя по закону неписаному, очень себя тревожно чувствуешь».
Не правда ли, отсюда до Зощенко – всего полшага? Всего на полградуса поворот – и кончится русская проза, начнется советская.
XV
Апрель
Умберто Эко. Баудолино
Роман / Пер. с итальянского и послесловие Елены Костюкович. – СПб.: Симпозиум, 2003.
Говорят, Умберто Эко в Европе даже более знаменит, чем Б. Акунин в Москве.
То есть каждый его роман (это – четвертый) – просто праздник для всех, кто пишет о романах.
Они слетаются – ученые рецензенты всех стран, – как морские хищные птицы на тушу всплывшего дельфина, и пируют, громко ссорясь из-за каждого куска. Синьор профессор Эко разбирается в теории прозы лучше, чем они все (см. вышедшие в «Симпозиуме» же в 2003-м же «Шесть прогулок в литературных лесах» и «Поэтики Джойса», а также изданную в 2004-м «Отсутствующую структуру»), – и сочиняет художественные произведения с таким расчетом, чтобы раздвинуть горизонт научного дискурса. В смысле – чтобы другим профессорам было нетрудно и приятно изобретать темы для аспирантов.
У прочей элиты и богемы вошло в моду развлекаться на толковищах, словно шарадой: ну а на этот раз – что он хотел сказать? И многие, предлагая свои отгадки, блещут умом.
Поскольку Эко всякий раз исхитряется написать о чем-нибудь таком, про что давно – или никогда – никто не думал; о чем-нибудь таком, что никого не касается.
А написано хорошо (по-видимому, и перевод отличный), событий много, картинка яркая – плюс пища глубокомыслию: философствуй до отвала. Что же удивительного, если этот европейский бестселлер 2000-го года стал в 2003-м чемпионом и у нас?
Мы тоже, знаете ли, обожаем помечтать о том, что нас не касается. Вникнуть в интересы гвельфов и гибеллинов, поразузнать про семейную жизнь Фридриха Барбароссы и как зверствовали крестоносцы в Константинополе.
А также хлебом нас не корми, но дайте парадокс широкого профиля – такой, чтобы не было мучительно стыдно за изъяны образования. Такой, чтобы отменял не пройденные нами курсы и целые дисциплины.
Расскажите, например, что по крайней мере половину культуры выдумала в Париже – вот совершенно как луну выделывают в Гамбурге – в XII веке группа студентов-иностранцев. Напиваясь, играли, так сказать, в Швамбранию: кто складней соврет про Земной Рай далеко-далеко на Востоке: какие сокровища там да какие чудовища их охраняют, – и по ходу игры насочиняли уйму мотивов, которые впоследствии сплелись в романы, а те образовали миф. Тут вам и мистическая любовь, и святой Грааль, и царство пресвитера Иоанна.
А не то что какие-то там народные сказания срастались, подобно кораллам, и понемножку поднимались из коллективной памяти – в литературу.
Народам – не до фольклора, они вполне обходятся религией. Народы живут трудом и грабежом. Нескончаемое торжество грабежа над трудом называется историей. Она вращается, как повторяющийся сон, переменяются только места сражений да имена властителей. Царства гибнут поочередно – кроме царства фантазии, в котором хозяйничают интеллектуалы, – хорошо если дюжина на столетие, но и этого достаточно, чтобы человечество ни на минуту не оставалось в отдельно взятой точке A, но продвигалось к какой-нибудь точке B – не важно, что воображаемой.