Страница 26 из 38
– Вы считаете, что будет война? – скептически спросил Овчинников.
– Я потому и вернулся в Россию.
«Посмотрите на него, каков патриот! В его годы такое дешевое позерство!» – со злостью подумал Тарлецкий.
В этот момент он начал ощущать что-то необычное: комната словно до бесконечности удлинилась, своды потолка стали переплетаться какой-то каменеющей паутиной, а в уши навязчиво стали проникать какие-то звуки, будто кругом, и даже по потолку беспорядочно бегают десятки людей, и их шаги гулко отдаются под сводами. Потом многие из офицеров подтверждали, что примерно в то же время почувствовали то же самое, только другим слышались кому приглушенные вздохи, кому скрежет, кому бряцание решеток или ключей. Тогда же Тарлецкий объяснил себе этот необычный эффект «неправильной» стадией опьянения и решил, что нужно просто выпить еще для прояснения мозгов, но следующая реплика уже слетала с его губ как бы независимо от него:
– Ежели у вас столь горячее стремление защитить отечество, ежели вы его так любите, то зачем же тогда вы его покинули?
Княжнин даже не посмотрел в его сторону. Тарлецкий схватил со стола откупоренную бутылку венгерского и перевернул ее горлышком в свой бокал. Вино, сделав три-четыре «выстрела», выплеснулось на стол, и Тарлецкий, отставив бутылку в сторону, залпом выпил.
– Почему вы не отвечаете мне? – остановив на Княжнине взгляд, начавший уже бессмысленно блуждать, спросил он, повышая голос. – Как же, господин Княжнин, вам, офицеру лейб-гвардии, имеющему черт его знает сколько заслуг, зазорно… Вам не нравится, что вы оказались в подчинении у молокососа без роду без племени, у интенданта, не так ли? А в сомнительном свойстве ваших заслуг следует еще разобраться!
– Мне вовсе не зазорно, – выдавил из себя Княжнин, продолжая смотреть мимо Тарлецкого, словно тоже видя в дальнем темном конце зала что-то необычное. – Я просто слишком впечатлен вашей речью на смотре. Не знаю, что и ответить…
– Да! Я вчера был интендантом, но я выполнял поручения государственной важности, о которых нельзя распространяться… Я не из тех комиссионеров, кому вы, господа ротные, привыкли оставлять десятую часть причитающихся вам сумм, чтобы в последующем не было проволочек, и которых вы презираете. Я сам препроводил многих таких, вовсе зарвавшихся, прочь со службы… И теперь наш батальон будет получать все, что полагается. Потому что я знаю, как устроены финансы всей огромной армии, и сколько при их движении кладет в свой карман каждый чин…
– Вы напрасно этим гордитесь. Финансы армии устроены очень скверно. Свинец для пуль на учебную стрельбу приходится покупать из запасного фонда, почитай, что на свои, а от того не покупается вовсе, а солдат делает за год три или четыре выстрела! Куда он после этого годится в стрелковой цепи против француза? – вдруг перестал отмалчиваться Княжнин. Он даже начал горячиться, и, наконец, стало заметно, что спиртное действует и на него при всей его португальской закалке. – Мы бываем биты французами потому, что наш солдат стойкий в строю, а потеряв строй, не знает, что ему делать, и, как правило, бежит с поля боя. Вы просили историй про португальскую войну? Извольте – позволю себе вспомнить одну. В сражении при Бусако в самый страшный момент, когда французские колонны дошли, несмотря на потери, до вершины горы и уже готовы были нас оттуда сбросить, вперед вышел генерал Крауфорд в черном плаще (у него даже прозвище было «Черный Боб»), поднял вверх шляпу и закричал: «А теперь, солдаты пятьдесят второго, отомстите за сэра Джона Мура!» И, ей Богу, хоть я и не знал этого Мура, убитого французами годом раньше при Ла-Корунье, и даже в пятьдесят втором полку не состоял (наша рота была ему придана для усиления), однако же я, как и все вокруг, был охвачен таким гневом и такой решимостью мстить за этого чертова Джона Мура, что с каким-то ревом бросился в контратаку и не сделал больше ни одного выстрела – только кромсал этих несчастных французских новобранцев полусаблей. Видите ли, простой британский солдат, как и генерал Крауфорд, дрался за свою честь. Среди простых французских солдат принято драться за свою честь на дуэлях. А мы своему солдату отказываем в том, что у него может быть честь. За людей их не признаем – так, серая масса.
– Так ведь иной раз и пытаешься с ними поговорить по душам, – не согласился Полозов, – так ведь молчат, как истуканы.
– Это не значит, что они вас не понимают и не станут ценить благородного и справедливого к себе отношения. И это не дает права таким, как Коняев, пользоваться их женами будто наложницами. Останься он в батальоне, в бою наш солдат думал бы о том, как пустить пулю ему в спину, а не о том, как одолеть врага. И не станет он, солдат, храбрее от того, что вы, господин майор, пообещали им новые чешуи для киверов.
– Подумать только! Стало быть, вы здесь единственный благородный человек! Сэр! – сразу театрально отреагировал Тарлецкий. Но теперь его игра выглядела значительно более убедительной, просто яркой, а странные отзвуки шагов у него в ушах сменилось шумом аплодисментов. На самом деле за столом на несколько мгновений установилась тишина, словно приоткрыли крышку и выпустили лишний пар из котла.
Но дрова под ним пылали уже слишком жарко.
Поощряемый мерещившимися ему аплодисментами, Тарлецкий продолжал:
– Да тот же презираемый вами Коняев благороднее вас, который за английские фунты пошел воевать в чужую армию! Как же, вам там пожаловали чин сержанта, не какого-то капитана российской лейб-гвардии! Он, видите ли, переживал: не пришлось бы стрелять в русских моряков! Он называет английских стрелков, целящихся в отдельных офицеров, убийцами, но сам, по собственному признанию, делает то же самое. Привычное дело быть убийцей, господин Княжнин? Вспомните март 1801-го…
Услышав этот грубый намек, касающийся его участия в дворцовом перевороте, когда был задушен император Павел, Княжнин поднялся из-за стола с побелевшим лицом, сверкающими, словно две черные молнии, глазами и, впиваясь ногтями в собственные ладони, сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:
– Не вам учить меня благородству, господин поляк со шкловским лоском, который служит, как вы выразились, в «чужой армии», только почему-то называет себя русским. Давно ли ваш батюшка вытащил свою шляхетскую саблю из кучи навоза на телеге?
Тарлецкий, который словно наяву увидел именно такой эпизод из собственного детства, нащупал на столе только что опорожненную им бутылку, и что есть силы запустил ее в Княжнина. «Ландскнехт» продемонстрировал, что ром, если и подействовал на его мозги, то не на те области, которые отвечают за реакцию. Он даже не стал уклоняться – молниеносным движением правой руки схватил со стола деревянную кружку и парировал ей летевшую в него бутылку, так что та, изменив траекторию и едва опять не разбив голову Игнату, ударилась в стену, разлетевшись вдребезги.
– Прекратите, черти! Второго смертоубийства в батальоне за неделю мне уж точно не простят, в солдаты разжалуют! – проговорил майор Быков, еще пытавшийся обратить происходящее в шутку. Впрочем, для того, чтобы ее оценить, времени уже не оставалось.
– Господа, что за наваждение? Я один ее вижу? – дрожащим голосом проговорил молодой поручик из гренадерской роты.
В том месте, где разбилась бутылка, словно из ее осколков, материализовался туманный белый силуэт молодой дамы, медленно поплывший из темной глубины свода к столу.
– Вероника! – пробормотал кто-то. Ошалевший Игнат, оказавшийся ближе всего к месту, где появился призрак, с воем стал бегать по залу в тщетных поисках двери.
– Нет-нет! Вероника осталась в лагере, у могилы своего Аверки… – возразил кто-то, тем самым подтверждая, что видение возникло не только у гренадерского поручика.
Белую даму видели все.
– Однако, ну и ром у вас, Дмитрий Сигизмундович… Нельзя было мне поминать чертей! – пробормотал старый циничный Быков, при всем при том начиная креститься.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй… – кто в голос, кто шепотом принялись молиться офицеры, но слова застыли у них на губах, когда дама приблизилась к капитану Овчинникову, и протянула к нему руки, словно умоляя о чем-то. Овчинников задрожал и едва не лишился чувств, а дама, оборотясь вокруг поддержавшего капитана прапорщика из его роты, приблизилась к капитану Крауззе, лицо которого из желто-коричневого сделалось совершенно белым. Его дама «умоляла» еще настойчивее, едва не повиснув у него на шее, а когда, словно отчаявшись добиться от Крауззе чего-то нужного ей неведомого, она бросилась к следующему офицеру, тому самому поручику, который первым ее увидел, остальные, опрокидывая лавки, в панике бросились к противоположной стене заколдованного зала.