Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 57



В лесу Анна Григорьевна поет: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его», а мать полна смятенных вос­поминаний. То внутренне увидит на керенском балконе отца за чаепитием и словно услышит его ласковый го­лос и слезы позднего умиления подступают к горлу; то вспоминает рано умершего мужа, жизнь с ним в Пен­зенском доме, в именьи, как каждый год вот этой же дорогой через Варшаву ездили в Германию, в Бад-Наухейм, а потом после леченья мужа отдыхали всегда в Париже, а из Парижа в Пензу возвращались через Италию, Вену, с непременным заездом в Москву, чтоб в Художественном увидеть новые постановки, в Боль­шом послушать Шаляпина и вечером с друзьями семейно заехать к цыганам в загородный Яр. Вокруг матери стонет словутский лес. На груди у нее, под кофтой еще бабушкин медальон с выцветшими фотографиями маль­чиков трех и четырех лет и она никак не может пред­ставить их шахтером и дровосеком; и горло сжимается любовным ощущеньем близких слез…

Когда в Словуте странницы вошли на базар, ма­тери стало не по себе от пестрого базарного гомона. Ржанье лошадей, крикливые бабы, красноармейцы, мы­чанье коров, евреи в лапсердаках, еврейки в париках и чтобы как-нибудь разобраться в этом чужом мире, она поторопилась зайти в подвальную харчевню. За не­мытым веками прилавком стояла пожилая еврейка в засаленной кофте, под которой, как рыбы, волновались большие груди. Увидав новые лица, словоохотливая корчмарша затараторила со странницами и пока жен­щины ели и пили, она подсев рассказывала им то о том, что ее сын пропал без вести в Сибири, то о том, что у здешних красноармейцев деньги по карманам тыщами, то о том, как под Словутой убили князя Сангушко и как разграбили княжеское именье. «Такой погром сто­ял, такой страх…», быстро шептала корчмарша и вдруг словно увидев что-то ее поразившее, схватила мать за руку. «Руки-то у вас какие белые? Кто-ж вы такая?»

– Портниха… из Киева.

– Ах, портниха? – протянула корчмарша, с недо­верием выпуская руку матери.

И хоть не зла наверное была корчмарша, и хоть совладела с собой мать, а все-ж поторопилась уйти из харчевни.

На окраинной словутской улице, играя в чижик бе­гали ребятишки, скакали на одной ножке. Уж видне­лись поля, когда прямо из проулка на странниц вышел скуластый, толстоплечий человек в рыжем френче. «Комиссар», пронеслось у матери и сердце захолонуло, а френч остановился, коротко крикнув:

– Документы есть?!

– Есть, – ответила мать и от взгляда скуластого стала снимать со спины мешок. Мгновения ужасные: документов никаких. Стараясь сдержать овладевавшую телом дрожь, сама не представляя, что сейчас произой­дет, мать хотела лишь дольше рыться в мешке, оттяги­вая ужасную минуту. Комиссар, хмуро покуривая, пыт­ливо взглядывал то на мать, то на Анну Григорьевну и вдруг из того же проулка стремглав выбежал молодень­кий красноармеец, бешенно закричав:

– Да иди же, ты! Готово!

Наотмашь отбросив бычек, выпустив стаю соленых ругательств по адресу матери, что не может найти до­кументы, комиссар бросился бегом и в проулке они оба скрылись. Только тогда Анна Григорьевна увидала до чего бледна еле держащаяся на ногах мать, завязывав­шая дрожавшими руками мешок.

– Заарестовал бы, Бог нас хранит, – зашептала старуха.

Почти бегом женщины заспешили из Словуты и в вечернем поле на пшеничной меже затерялись. Вечер, ветер, тишина. Вышли на старый, обсаженный ветлами тракт с столбами в уходящих белых телеграфных ста­канчиках. Кругом та же бесконечная Россия, безразлич­ные к человеку жестокие вечерние поля, синечерные ле­са и катящаяся дорога; только чем ближе к границе, тем сильнее гудят телеграфные провода, тем напуганней люди и страшнее идти, словно подошвы пристывают к земле.

С плеском быстрых крыл пролетела с полей голу­биная стая. Под селом Панорой дорогу пересекла ржа­вая, мутная речужка, вместо моста перекинуто бревно и на берегу валяются две слеги для перехода. Ими опи­раясь о дно, мать и Анна Григорьевна перебрались че­рез шелестящую темную речку и в улице у крайней хаты, заметив у заваленки копавшуюся девчонку, мать спросила ее, не знает ли, где б пустили переночевать?

Девочка повела их вдоль темной улицы, доведя до хаты, где возилась в сенях простоволосая баба. Чтоб расположить хозяйку, мать в сенях же развернула пе­ред ней оставшиеся юбку и платок, и взяв за ночевку эти драгоценности, баба даже растрогалась.

– Вы мене слухайте, – шептала она, сидя на лав­ке со странницами, – у мене крестник есть, парень тихий, все тропы знает, вы ему заплатите, он и пере­ведет вас через границу.



И баба тут же послала девочку за крестником, а пока его ждали, хозяйка всё хвалила юбку, всё приме­ривала ее к себе, поглаживая ладонями.

– Сама бы на Почаев пошла, жизнь-то какая, – завздыхала вдруг баба, – у мене вон зять маво мужа убил. Сам курицы не зарежет, а вот поди ты, попутал сатана, поссорились, схватил ружье, да и убил враз, – и вдруг неожиданно, длинно, ручьисто баба заплакала, утираясь подолом.

В хате родилось молчанье, но в сенях кто-то завозился. Мать обрадованно подумала, что пришел крест­ник, но вместо него в хату вошел низкорослый мужик какого-то забитого, несчастного вида и мать почему-то сразу поняла, что это и есть убийца. Оглядев стран­ниц, мужик поздоровался даже как-то застенчиво. Баба тут же отвела его вглубь хаты, заговорив с ним полу­шепотом, но мужик сразу же отмахнулся.

– Я таких делов не делаю, – сказал строго, – за такие дела нынче пропасть можно, пускай Сенька хочет и переводит.

И вдруг непреодолимый ужас охватил мать; болт­ливая баба, убийца-зять, какой-то крестник, всё стало страшно в полутемной избе; выдадут, донесут, захотят ограбить. Зять стал возиться у печи, что-то доставая из темной бочки, а баба всё расспрашивала мать, лезя в душу, кто, да откуда, да к кому идут, да когда вер­нутся?

Тощий, квелый паренек лет семнадцати с рано выцветшим лицом вошел в хату в сопровожденьи де­вочки. Выслушав мать, он деловито помолчал, потом сказал, что пробраться через границу можно, только с

опаской, пограничники в хлебах залегают, ловят и аре­стовывают.

– Да мы ночью прокрадемся, – проговорила Ан­на Григорьевна.

– Ночью ни-ни, убьют, иттить середь дня надо, – с знаньем дела произнес паренек, – когда солнце вы­соко, солдаты на обед уходят, вот и надо иттить.

За пятьсот рублей керенками и две оставшиеся в мешке Анны Григорьевны простыни паренек согласился вести через границу России. Эту последнюю в России ночь нужно было выспаться, собраться с силами, но не­смотря на усталость от четырехсотверстного пути мать заснуть не могла. То стонал на печи убийца-зять, то , переворачиваясь с боку на бок, чешась от блох, крях­тела баба. В темноте сеней мать лежала переполненная волненьем, всё молилась Богу и какими-то обломками громоздились воспоминанья счастья прожитой жизни, с – которыми прощалась, ужас возможного ареста, лица сыновей, всё наплывало жестоко изнуряющей смесью бодрствованья и сна и опять уходило в темь ночи.

Еще только свежел восток, а тихий паренек уже вошел в хату. С сильно бьющимся сердцем, подрагивая от холода рассвета и от волненья, мать вышла. «С Бо­гом, с Богом», шептала в сенях заспанная баба. Паре­нек проворно пошел шагов на двести вперед. Странни­цы еле поспевали за ним, всё боясь упустить из глаз его пеструю рубаху. Как только он оборачивался, делая условный знак, мать и Анна Григорьевна бросались в пшеницу, залегая в ней, а когда раздавался его далекий свист, выходили и опять шли за его мелькающей, уда­ляющейся рубашкой.

Мать всё чаще взглядывала на поднимающееся – солнце, оно уже высоко, стало-быть и граница близка. Сейчас собрав все силы, надо решиться на самое страш­ное: перейти границу России.

Паренек манит, подзывает к себе; странницы за­спешили.

– Нельзя мне дальше, теперь одни ступайте, – зашептал он, – вон, луг видите, за лугом хата под новой крышей, там и стоит польский кордон. Да вы не бойтесь, идите спокойно, быдто вы никуда и не бегёте и никакой границы тут нет, а луг он луг и есть, – и взяв уговоренные керенки, паренек заспешил от стран­ниц.