Страница 16 из 57
VII
Окопная тишина, темнота, ночной ветер обдувает лицо. Спящие солдаты что-то бормочут, иногда вскрикивают, они еще воюют во сне. Но наяву воевать они уже перестали. Идя по окопу назад в землянку, я думаю о том, что теперь уже ясно, что весеннее наступление было ошибкой. Оно только раскачало и без того уж разложившийся, обессилевший фронт, он еще страшней расшатался, размяк и теперь при первом боевом усилии хаос противовоенных страстей может вылиться просто в бунт. Пусть у нас теперь есть вволю снарядов, патронов, орудий, продовольствия, всё это на войне очень важно, но еще важней солдатское нутро, а оно уже разложилось.
В жарко натопленной землянке слабо коптит фонарь. Подложив под голову сумку с медикаментами, спит фельдшер Бешенов; свернувшись барбосом, спит мальчишка, ротная связь. Остаток ночи, устроившись возле фонаря, я читаю единственную здешнюю, забытую Юрко, засаленную и залитую похлебкой книгу стихов Сергея Городецкого:
Стихи заставляют меня вспомнить Керенск, зеленый крутосклон с белым монастырем, цветущий яблоневый сад, вкусное чаепитие у матери-садовницы Анны, а дородная задыхающаяся мать-игуменья Олимпиада, это, конечно, именно она и приказала дочке звонаря «не болтаться зря». Так я сижу, перелистывая книжку; в землянке душно, сыро, затхло от слишком многих спящих тел, отсырелая шинель топорщится; при свете фонаря я начинаю писать письма в Россию и пишу их долго, только на рассвете выхожу в окоп умываться.
Солдаты просыпаются, почесываются от вшей, протирают заспанные глаза, кряхтят, идут к отхожему месту, а к нашим проволочным заграждениям немцы за ночь уж подтащили очередные тюки «Русского Вестника», газеты, выходящей на русском языке в Берлине.
Белесый мальчишка, связь, улыбаясь, несет мне свежий номер; газета хорошо отпечатана, слегка хромает русский язык, в ней пишут не то русские немцы, не то какие-то мерзавцы из эмигрантов, но, в сущности, это неважно: наводка правильна и в окопах газета пользуется бурным успехом.
Собираясь кучками, выспавшиеся солдаты, сидя обнявшись, слушают, как посередь окопа грамотей читает по складам: «министры по-мещики и ка-пи-та-ли-сты оже-сто-чен-но со-про-тив-ля-ют-ся зак-лю-че-нью ми-ра…». Яд газеты отравляет именно те участки солдатских мозгов и душ, какие намечены немецким генеральным штабом и вождями коммунизма. И пусть эта газетка, хвалящая Ленина и Троцкого за миролюбие и поносящая Милюкова и Керенского, как длящих войну наймитов англо-французского капитала, пусть идет из немецких окопов. Это не играет решительно никакой роли. Солдаты верят «Русскому Вестнику» потому, что хотят этому верить, а хотят верить потому, что хотят кончать войну во что бы то ни стало. Да еще потому, что какой-то искрой души они верят в то, что совсем скоро вся земля будет в такой же революции и всему трудовому народу станет хорошо и свободно жить.
Фельдшер Бешенов, запыхавшись, вбегает в землянку, огляделся, нет ли кого и задыхающимся полуголосом шепчет: «Господин прапорщик, на участке… братанье». Я выбегаю, выпрыгиваю наверх окопа и вижу по всему участку полка из окопов вылезают солдаты, бегут к проволочным заграждениям, лезут через них, бегут дальше по месту боев, крови, по ничьей земле, к уже стоящей возле немецких проволочных заграждений кучке наших солдат. В подаренный Богачевым цейсс я вижу ясно и их и вылезающих из окопов немцев в стальных касках.
– Назад! – кричу я в бешенстве на двух солдат, пытающихся выпрыгнуть возле меня. Ближайший, с иссохшим скопческим лицом, смущенно засмеялся, остановился, но дальше – солдаты выпрыгивают, бегут. В пространстве ничьей земли уж толпится наших человек двести; видно, как они прикуривают у немцев, разглядывают друг друга, смеются и вдруг кто-то из русских что-то закричал, заговорил, размахивая руками. Это вот и есть мир по-взводно и по-ротно из «Окопной правды» и «Русского вестника».
Но в эту пронесшуюся минуту, когда я бегу назад в землянку, к телефону, чтобы вызвать артиллерию, я испытываю вовсе непростое чувство. С одной стороны самый факт, что три года воевавшие люди, считавшие жуткое пространство между собой и немцами непроходимым, сейчас прошли его без выстрела, обратив ничью землю в зеленый луг, на котором курят, смеются, дружески объясняются жестами и с любопытством разглядывают друг друга, этот факт вовсе не прост. Я и сам чувствую, что в нем есть своя правда. В том то вся бесовщина большевизма и есть, что под этим осенним солнцем, на этом порыжелом, заплетенном проволокой лугу наши солдаты искренни и бесхитростны. И в их чувствах есть та простая сказочная русская правда о том, что людям вообще никогда не надо воевать и что земли на всех хватит и вся она Божья. Но не о Божьих землях думают редакторы «Окопной правды» и «Русского Вестника».
Полевой телефон в моей землянке крякает, гудит, я уж соединился с батареей.
– На участке второй роты Кинбурнского полка братанье, прошу немедленно открыть огонь по братающимся!
В трубке заспанный голос командира батареи.
– Изменники, сволочи… – И после молчанья: – Вы думаете, это так просто, открыть по ним огонь? У меня прислуга может не согласиться, тоже господа товарищи… – Ну, всё равно, тогда попробую сам… открою…
Я выбегаю из землянки, выпрыгиваю наверх окопа,
гляжу. Теперь уже всё поле покрыто безоружными солдатами. Немцев немного, но наших – толпы, тучи. В цейсе я различаю: в руках многих русских газеты, вижу смеющиеся лица, вижу, какой-то наш, в развевающейся по-ветру шинели, схватился бороться с немцем и, закружившись с ним, под общий хохот брякнул его, повалил на земь.
Я жду: ухнут ли орудия, поплывут ли шрапнели, чтоб прервать похабный мир? От внезапного удара орудия за лесом я вздрагиваю. Плавно, шелково свистя, через меня уходит снаряд и высоким облачком шрапнель разрывается над братающимися. От нее с поля все бросаются врассыпную. Первыми кинулись в окопы немцы, по дороге раскидывая еще неразобранные русскими газеты.
За первой шрапнелью плывут еще и еще, вот уже очередь, три белых облачка рвутся над пространством ничьей земли. Видно, командир батареи уговорил, раскачал прислугу. И на соседних участках пошла артиллерийская стрельба. Нарымцы, заамурцы, все, обгоняя друг друга, бегут назад к серой, мертвой линии своих окопов.
Солдаты моей роты уж спрыгивают. Возле меня, поскользнувшись, сорвался в окоп, присланный из расформированной петербургской гвардии, преображенец, большевик, надышавшийся смердящим распутинским воздухом столицы, и привезший его на фронт; он бешено кричит солдатам, что это я вызвал артиллерию.
– Им войны хочется…. …их мать, им никого не жалко, им бы всех перебить, – бормочет старый казанский ополченец.
– Не навоевались… они нашего брата на дурняка взять хотят, – слышу еще злобнее.
А артиллерия всё свищет, бьет. Но вот ответная немецкая. Перелетая, несутся бризантные бомбы, с бумом поднимая черную земляную пыль. Я понимаю, немцы показывают: вот-де как по вине русских офицеров немедленный мир перешел в немедленную войну; и солдаты в нашем окопе уже шумят; оказывается, мне жалко моих «фабрик и заводов», вот я и хочу перебить простой народ.
Когда артиллерийская дуэль стихает, я собираю солдат, я говорю им простые вещи о том, что если они вылезают из окопов добровольно, то ведь немцы-то добровольно вылезти не могут, ведь у них император Вильгельм, помещики, капиталисты и если они всё-таки вылезают, то стало-быть по приказу немецких генералов, которые только и хотят своей победы. Я говорю, может-быть, и не плохо, но меня и не слушают, потому что на русском фронте война давно бесповоротно кончена; и говоря солдатам оборонческие речи, я про себя со злостью думаю: «Да чего же смотрят глава правительства, главнокомандующий, все эти министры!? Ведь чем дольше они будут томить этих вооруженных солдат, тем злей они повернут штыки на Россию, оставшуюся позади окопов, на всех, кто покажется им виновником окопной задержки, на кого натравят их большевики».