Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11



– Как, как… – сказала мама, – пешком. И я подивился своей детской выносливости. Спустя четверть века приехав в Углич с подругой, о которой с возможной краткостью будет сказано ниже, я увидел, что на пересечение всего города пешком требуется час, ну, полтора максимум, причём, не торопясь, но в детских моих воспоминаниях выглядит он до сего дня городом, достойным этого звания, а в снах, в которых нередко заносит меня в благословенные его пределы, он и вовсе многопространствен и многолик. И необыкновенно милы – не могу я удержаться, чтобы не сказать, – мне его пространства и лики.

Следует, наверное, добавить, что нашему приезду в указанную местность сопутствовало обстоятельство, в значительной степени лишавшее меня покоя. Заключалось оно в намерении (уже частично осуществлённом: получение вызова, подача документов в ОВИР и т. п.) моей подруги покинуть места произрастания родных осин – в свете чего данная поездка приобретала даже некое символическое значение – и свалить на Запад, как правильно понял проницательный читатель, без меня. Впрочем, врать не буду, соответствующее предложение поступало, но я к тому времени ещё не достаточно набил шишек об упомянутые осины… Ну, да что сейчас об этом!

Целыми днями мы болтались по Угличу, не пропуская ни монастырей, ни пивных распространенного на Руси типа «Голубой Дунай». Естественные в нашей ситуации ссоры по вечерам обязательно заливались немалым количеством алкоголя, выполнявшего пожарные функции то воды, то бензина. Соответственно, первой мыслью по утрам нередко бывала мысль о пиве. (Нет, не пропущу в своем рассказе время между вечерним вином и утренним пивом: время нежных и страстных примирений. Ты помнишь, малыш, как я напевал тебе на ушко твою любимую «Голубку»: «Когда из ночной Гаваны отплыл я вдаль…»?)

К чести города моего детства хочу отметить, что монастырей в Угличе было всё же больше, чем пивных. Как раз об эту пору в потенциально интуристовских тех местах происходило массовое перепрофилирование складов (бывшие церкви) в музеи (бывшие склады). Делалось это без особых затей, своими силами, от чего, по дилетантскому моему мнению, подкреплённому квалифицированным мнением сопутствующей мне искусствоведки, сим объектам культа/культуры наносился урон, куда серьёзней предшествующего, что позже подтвердил в разговоре со мной профессиональный реставратор.

Скитаясь, таким образом, по пространству моей будущей ностальгии, мы наткнулись однажды на экскурсию, ведомую забавным молодым человеком. Работа с публикой доставляла ему настолько явное удовольствие, что не подпасть под обаяние этой странности было абсолютно не возможно. Мы познакомились и пригласили его к себе. Перед его приходом в магазине напротив я закупил восемь бутылок отличного сухого вина, продукта для Углича тех лет экзотического и, по моим наблюдениям, населением не понятого. Две бутылки мы выпили в номере, а шесть взяли с собой. Эти бутылки были выпиты на значительной для не особо холмистого Углича высоте. Пили мы, сидя и полулежа на самом верху строительных лесов, обнимавших церковь 19-го, предположительно, века, причём, наша группа располагалась у самой высокой маковки, метрах в двух по диагонали от главного, то бишь, верхнего креста, чьи горизонтальные плоскости – снизу этого не видно – были сплошь утыканы заново, как и весь крест, позолоченными штырями.

– Зачем? – проявил я несообразительность.

– Чтобы птицы не садились, – пояснил наш новый друг. Потихоньку убывало вино и садилось солнце. Мой дом, почти не постаревший за четверть века, был совсем рядом, метрах в двухстах. Между домом и церковью лежал овраг, по дну которого все так же струился ручеек, впадавший в неширокую в наших местах Волгу По другую сторону, ещё ближе, стояла школа, где училась моя сестричка. Помню, что директор этой школы, которого все звали просто Глеб, зимой и летом ходил в старой солдатской шинели, вместо кисти правой руки у него был протез…

Ах, зачем не умеет слабое моё перо описать косые лучи вечернего солнца, обливающего теплым закатным светом обновленную церковную маковку, птичий гомон в ясном, украшенном кучевыми облаками, майском небе и жадно вбираемые мной, далеко видные с высоты, навсегда, до смерти родные пейзажи. Как сейчас, вижу я живописную нашу группу: местный друг мирно спит, прислонившись головой к доскам ограждения, моя подруга, обращённая лицом к закатному солнцу, по ревнивому моему подозрению, обдумывает свой будущий – в ту самую сторону – маршрут, и рядом с ней я – со стаканом в руке и гремучей смесью любви и отчаяния в сердце.

Через несколько месяцев женщина, чья безмолвная тень постоянно присутствовала на этих страницах, устроила мне длинную – на несколько тысяч километров – беду, которую надлежало безоговорочно пережить, что я и сделал без серьезных, как мне кажется, потерь и даже с некоторыми, неважными для читателя, приобретениями… только иногда, услышав старую, когда-то модную мелодию, повторяя про себя: «Ля палома, адьё! Когда придет смерть, у неё будет не твое лицо».



7 мая 1999

Семейный портрет с цветком

Среди моего живописного наследия есть картина (оргалит, масло, 130 х 150) под названием «Семейный портрет». На картине изображена семья, четыре человека, на фоне цветущего летнего парка. Предположительно, это Софиевка, уманский парк, созданный мастерами садового искусства по заказу известного магната Потоцкого для любовницы, даже, сказать точнее, возлюбленной – простой, так гласит предание, крепостной девушки Софии.

Парк этот, в самом деле, необыкновенной красоты, я видел своими глазами, когда однажды был в Умани, на родине своего отца.

В картине это фон: зелёная масса деревьев, смутно различимая, почти угадываемая беседка – ротонда, за спиной семьи то ли куртина, то ли вазон – с цветами. Семья – на и около скамейки: мать и старший сын-подросток стоят по обе её стороны. Отец и младший, обнимаемый отцом за плечи, сидят. Эта картина, в адрес которой автор слышал много похвал от квалифицированных, хочется ему думать, критиков и ценителей, экспонировалась на престижной (в нонконформистских кругах) выставке «10 лет ТЭИИ» (Товарищества Экспериментального Изобразительного Искусства) – объединения ленинградских художников-неформалов, давшего впоследствии городу и миру несколько знаменитых имен.

Выставка была действительно серьезной: далеко не все из членов ТЭИИ сумели пройти суровую отборочную комиссию, так что я оказался среди немногих избранных, к слову сказать, даже не состоя в рядах Товарищества. Могу прибавить, что этим обстоятельством был немножко горд.

Не помню, почему я не был на вернисаже. На следующий день позвонил знакомый и сказал, что был на выставке (в те золотые времена это было событием городского масштаба) и что, по его мнению, моя картина «Семейный портрет с цветком», несомненно, одно из её украшений. Семейный портрет – с цветком? Я почувствовал себя, как будто получил оплеуху. Почему с цветком? Где они – оформлением экспозиции занимался выставком – нашли цветок? Ни у одного из персонажей картины в руках цветка нет. Да, верно, за их спинами есть, я уже говорил, не то клумба не то ваза, но с цветами, с цве-та-ми, не с цветком. Что за идиотизм! Конечно, это была мелочь, на которую никто и не обратил внимания, но меня это задело сильно, потому что в этом и вправду мелком факте я увидел очередное проявление преследующей меня невезухи: еще ни одна, повторяю, ни одна из моих редких поэтических публикаций не обходилась без чудовищных опечаток. Как правило, пропускалась важная для смысла стихотворения строка, иногда строки внутри стиха менялись местами, и даже был случай – в одной солидной зарубежной антологии – когда конец одного стихотворения был пришит к началу другого, так что в результате оба стихотворения превратились в нечто абсолютно загадочное… Самое печальное, что это продолжается до сих пор.

На самом деле ошибка объяснялась просто. Отборочной комиссии я представил несколько работ. Среди них была, как принято говорить среди художников, «обнаженка» – «Женский портрет с цветком». Картина была, простите за нескромность, хороша, что косвенно подтверждается тем обстоятельством, что часть её названия (а стало быть, и содержания) застряла в подсознании уважаемых судей. Не взяли её исключительно из-за стопроцентной «непроходимости» через комиссию ЛОСХа (Ленинградское отделение Союза Художников), которому в те времена принадлежало решающее слово. Это был холст приблизительно 90 см. на метр, в каковое пространство была изящно и точно вписана женская фигура.