Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 25



– У меня к вам два вопроса…

И только после этой интригующей, но слишком краткой прелюдии, Арнольд Петрищенко удовлетворил в полной мере свое прихотливое вожделение, поставив один за другим оба вопроса и получив на них принужденно полные ответы. Первый устроил прапорщика вполне, а вот денег при серой мышке оказалось до отвращения мало…

До глубокой ночи Вера Рядовых давала показания. То есть, конечно, большую часть времени она молчала, глядя заплаканными глазами в стену, и лишь иногда выдавливала из себя ответы на вопросы следователя. Вере было так трудно по двум причинам. Первая состояла в том, что она была унижена до последней степени, когда почти невозможно совладать с тошнотой и внушить себе желание жить дальше. С ней поступили как с вещью, как с неодушевленной куклой, вынеся за скобки ее бессмертную душу… Именно эта простая математическая операция – вынесение за скобки, – будучи применена к Вере непосредственно, подействовала на нее очень плохо! Вера отнюдь не была толстокожей бесчувственной дурой, она всегда сопереживала другим людям, подвергнутым такой операции: пенсионерам и училкам, которым перестали отдавать их деньги, быстро и легко приравняв к блохастым бездомным собакам; банкирам и дельцам, которых ежедневно расстреливают и взрывают, и тоже из-за денег; шахтерам, сперва – ввиду захвата власти – поставленным во главу угла, а затем изблеванным из царевых уст… Но пуще других Вера сочувствовала достигшим призывного возраста детям, чьи чистые души вместе с юными телами кремлевские троечники выносят за скобки с государственным размахом, не сообразуясь ни с какими законами, кроме закона больших чисел… Случалось, что поймав по телевизору честный репортаж из Чечни, Вера плакала, что, как это ни парадоксально, стало одной из причин развода: Верин муж, неплохой, в общем-то, парень, но законченный истерик, считал, что плакать можно только из-за него…

И все-таки те слезы были совсем другие, светлые и возвышающие. Ведь сочувствуя всем этим людям, поистине достойным сочувствия, Вера проявляла себя как раз тем, кем и была на самом деле, – хорошим и добрым человеком. В тот вечер, когда ее саму вынесли за скобки, она не испытывала ни жалости к себе, ни ненависти к насильнику. Она чувствовала только, что внутри нее поселилось что-то тошнотворно гадкое, что не дает дышать и ест глаза, источая слезы. Верино сердце, обычно горячее и полное любви, должно было, кажется, легко справиться с гадиной, но сердце в тот вечер отвердело. Оно камнем покоилось в груди, холодное, неподвижное и чужое…

Вторая причина Вериных трудностей во время допроса коренилась в следователе. Вера затруднилась бы сформулировать их суть, но в том, что сложности существовали, сомневаться не приходилось. Долговязый, но стройный, лет тридцати, светлоглазый, плешивый, с русой челочкой набок и тонкими бесстрастными губами, следователь усадил Веру за стол с инвентарными бирками на обшарпанных тумбах и принялся ровным голосом задавать вопросы. Образ следователя был поделен на две равные части черным галстуком на резинке, в геометрическом центре которого что-то поблескивало в лучах настольной лампы. Если бы Вере был хоть сколько-нибудь интересен этот следователь, если бы Вере в тот вечер вообще что-нибудь было интересно, она, может статься, и присмотрелась бы из любопытства к тому, что блестело на черном галстуке. В этом случае она увидела бы крошечную, слегка видоизмененную свастику, означавшую принадлежность собеседника к партии новых русских нацистов.



Свастика, совсем как два вопроса, – явление простейшее и сложное. В здании питерской городской прокуратуры, куда Веру, слава богу, не угораздило, вся парадная, господская, лестница осенена чугунными перилами, позолоченными в некоторых местах. Вызолочены как раз некие вензеля в кружочках, что катятся над лестницей от первого до последнего этажа. И вензеля эти – классическая свастика! Нет-нет, прокуратура города Санкт-Петербурга не завелась в здании на Исаакиевской площади самопроизвольно, как черви в могиле. Отнюдь. До того как гор-прокуратуре подфартило, в милом особнячке успело пожить несколько дворянских семейств. Среди них, между прочим, семейство Мятлевых, от коего осталось навсегда слезоточивое: «Как хороши, как свежи были розы»… И свастика тоже от них. От тех времен. Как же так? Ведь русских дворян задолго до Гитлера прикончили! Как же они могли от него заразиться? В том и компот, что не они от него, а… он от них! Свастика, солярный символ, образ солнца, катящегося по небесам. Правосторонняя и левосторонняя… Право – когда концы креста загнуты направо – катится влево, с востока на запад, как солнце, щедро разбрызгивая свет, тепло, жизнь. Лево – концы креста смотрят налево – движется в обратном направлении, от заката к восходу. Забирает жизнь и тепло назад? Нет, собирает посеянное, концентрирует мудрость. Универсальный символ, замеченный не только у арийцев, включая русских (на подолах сарафанов), но и у семитов. Шайка кровавых мистификаторов, немецких нацистов, приватизировала свастику. Или, проще говоря, украла ее… Однако следователь, мучивший Веру Рядовых, носил на галстуке не солярный, а именно кровавый символ.

Ах, если бы Вера не пребывала в столь плачевном состоянии, какая замысловатая цепочка устрашающих ассоциаций развернулась бы перед ее мысленным взором! Она без сомнения отметила бы сходство широкого тонкогубого следовательского рта с устьем печи для утилизации двуногих. Холодные зрачки следователя напомнили бы ей петли виселиц, а его руки, не лишенные изящества, с длинными фалангами пальцев и полированными ногтями, показались бы похожими на задремавших многоголовых драконов… Он ленился писать, раздражался, но не подавал виду, как и полагается дисциплинированному партийцу. Записывать, правда, приходилось не так уж и много: Вера с трудом разжимала губы, не успев оправиться от шока. К тому же следователь действовал на нее как бы гипнотически. От него веяло холодом, и Вере порою чудилось даже, что через стол от нее сидит не слуга закона, аккуратный и подтянутый, но зияет раскрытая могила…

На самом деле следователь не был ни могилой, ни крематорием, ни даже газовой камерой. По крайней мере, пока. Не состоял в организованных структурах, нацеленных на истребление черных, желтых или длинноносых. Не изводил себя расовой, идейной или какой-нибудь другой «научно обоснованной» ненавистью. Следователь совершенно не ориентировался в теориях происхождения свастики, не интересовался, солнечный ли символ она собой представляет или какой-нибудь другой. Не знал и не хотел знать, где анамнез, где диагноз, где прогноз. Свастика, трепещущая на знамени, поднятом к небу, сочеталась в мозгу следователя всегда с одним и тем же образом: марширующей колонной воодушевленных парней, зольдатен унд официрен, брызжущих жизненной силой, одухотворенных идеей… порядка! Именно порядок становился для следователя непреходящей, необсуждаемой, бесспорной «общечеловеческой ценностью», которую демократическая, либеральная и какая там еще скользкая мразь растоптала без зазрения совести! В душе следователя на всю жизнь застряло одно-единственное режущее детское воспоминание: отец, низкорослый упырь с квадратными плечами, гигантским детородным шлангом, широкими скулами и узким лбом неандертальца, стеклянно-пьяный, молча размахивается (оловянные, бессмысленные глаза на спокойном, как камень, лице) и хряскает кулачищем по огромному животу жены. Принадлежащей ему по праву… В животе сидит будущий братик будущего следователя, а сам он, забившись в угол жалкой коммунальной комнатенки, обливается слезами, беззвучно орет, вопит, ненавидит, но… бессилен. Ничегошеньки не может, хотя прямо у него на глазах мир накреняется, переворачивается и летит ко всем чертям… Упырь издох в свой час, мама начала жить, все растворилось, растеклось, отболело, но память о том детском бессилии прочертила вектор судьбы: мальчик вырос в правоохранителя, в охранника правопорядка. В первую, в самую первую очередь – порядка! Право – штука скользкая… Допрашивая Веру, следователь ни капельки ей не сочувствовал. Весь запас его сочувствия истратился еще тогда, в детстве. Он воспринимал потерпевшую Рядовых лишь как процессуальную фигуру, в лучшем случае – как предмет преступного посягательства, каким может оказаться не только живая женщина, но и железный сейф, автомобиль, а то и вовсе правовая абстракция вроде интересов службы или порядка управления. А вот негодяя-нарушителя, неизвестного пока что грязного извращенца в обличье нормального человека, следователь ненавидел всей душой, до спазмов. Готов был излазать на брюхе всю вселенную, не есть и не спать, но завалить зверя.