Страница 6 из 35
Мизгирев переваливался по колдобинам, хромылял вдоль седых покосившихся и щелястых заборов, сухостойным бурьяном заросших дворов, мимо серых от угольной пыли беленых домишек с голубыми наличниками и безликих коробчатых многоквартирных домов, летних кухонь, сараев, древних мазанок, слепленных из соломы и коровяка и похожих на ветхие глинобитные клумбы с дикорастущими букетами из увядшей полыни, репьев и крапивы. Разматывал кишки безрадостных поселков и знал, что в каждом третьем дворе и огороде есть своя беззаконная копанка. Тех, кого сократили, уволили с шахт, роют «дырки» в полях, в буераках, за своими капустными грядками и при свете стоваттовых лампочек ломят уголь отбойными молотками и кайлами. Другой работы нет. Когда под ногами спрессованный пепел миллионов гигантских хвощей, каламитов и лепидодендронов, крайне трудно найти или даже помыслить другую работу.
Учившиеся в школе домоводству девочки могли стать поварихами, портнихами, медсестрами, подавальщицами в заводских и шахтерских столовых, все красивые и молодые – отправиться на распродажу с модельного подиума или прямо с обочины; для мужчин же другого ремесла-назначения-места не существовало. На поверхности этой земли было нечем прожить. Одно слово – порода. То есть еще и наследственность. Три четверти века назад абсолютная сила – Коммунистическая партия Советского Союза – ледником притащила сотни тысяч крестьян и рабочих на освоение одного из величайших в мире угольных бассейнов. Колонии закоренелых уголовников переселялись на Донбасс, чтоб от жаркой работы растаял их лагерный срок. Истощенные вечной колхозной страдой, не желавшие жить травоядными, русские перебирались в здешний край не семьями – деревнями и даже районами. Здесь им были обещаны сытный паек и… бессмертие. Бессмертие – это не только искусственный спутник Земли. Бессмертие – это когда твои дети не знают, что такое голод. С горбатых, безлико-скуластых шахтеров отливали могучих, исполинского роста красавцев с отбойным молотком на бронзовом плече. Никита Изотов. Стаханов. Молодые всесильные боги. Трудовой, честный рай, где шахтеров кормили, одевали, снабжали по первому классу, где для них возводили зеленые микрорайоны, стадионы, дворцы, города, где рождались, росли, ковырялись в песочницах сытые и здоровые Маугли, с каждым днем все сильней походившие на усталых, сутулых отцов какой-то симпатической угрюмостью, тупым, не рассуждающим упорством в овладении началами проходческих работ, какой-то изначальной стиснутостью каменистых головенок, какою-то тяжелой цельностью сырого существа. Как будто из самой утробы выбирались, как из тесной, садящейся лавы.
Сыздетства всосанное, втравленное в мозг подземное добытчицкое «все» (и даже свой особенный язык, никому на поверхности, кроме них, не понятный) превращалось в пожизненную неспособность представить перемену участи на любую другую. Акционеры украинского Донбасса получили не только богатейшие недра, но еще и своих крепостных. Неограниченным ресурсом стали люди, особый вид, семейство, класс четвероногих, их исполинская выносливость и беспредельная покладистость. Их можно было месяцами держать на хлебе и воде, вернее, водке. Их можно было штрафовать и увольнять за инстинктивные позывы к забастовкам, когда их рвало обещаниями, которые ты им скормил. Их можно было штрафовать за голый торс в подземном пекле и не-ношение сменных респираторов, которых у них просто не было. Их можно было увольнять за нарушение невыполнимых правил безопасности, чтоб не платить пожизненные пенсии по состоянию здоровья и за выслугу лет. Их можно было обвинять в самосожжениях, чтоб не платить копеечные компенсации их вдовам. Их можно было росчерком «монблана» переселять на городские кладбища, в то время как их жилистые черные тела продолжали корячиться и колотиться в подземных щелях (нехитрый технический трюк, обратный описанному в «Мертвых душах»). Их можно было даже прямо захоранивать в забое.
Вот этим Мизгирев и занимался. Присутствовал при возбуждении уголовных дел по факту гибели шахтеров, по факту размозженных тазовых костей, перебитых хребтов и ожогов поверхности тела. Получать специальные и, по сути, ничтожные выплаты за свой многолетний ползучий надсад, за отдавленные вагонетками и коржами породы молодые, здоровые руки и ноги, за убитые легкие, за мучительное умирание – это было нормальным их правом, но Мизгирев давно уже был выдавлен из прописной, начально-школьной, книжной справедливости и вспоминал о ней так редко и так вяло, как и любой тридцатилетний человек – о восторге, который распирал первоклашку на первом уроке. До четвертого класса, до первого курса говорили, как надо, как должна быть устроена жизнь, как вести себя правильно, чтобы Ленин тебе улыбался, чтобы Бог воскресил, а потом показали, как будет, как придется, как есть, как вести себя правильно, чтоб тебя не согнули и не раздавили. И Вадим подъезжал пообедать, принимал у себя в кабинете представителей шахтовладельцев, молча обозначал, рисовал карандашиком на листочке для записей «цену вопроса», делал скидки, накручивал, согласовывал цифру со старшими, иногда самовольно поправлял эту цифру на бо́льшую («32», а не «30», плюс два себе на новую машину), тем и жил.
Мелькнула синяя табличка «КУМАЧОВ»; на обратном пути Мизгирев ее перечеркнет. На этой незримой черте, при узнавании вон той раскидистой ветлы, одиноко торчащей на взгорке, в нем, Мизгиреве, всякий раз запускался мотор ощущений, столь привычных и молниеносных, что как будто и не было их. Он давно не спускался в эти летние кухни с гирляндами из чесночных головок, серокирпичные хибары и хрущевки с фотообоями «Березовая роща», подсобные хозяйства, очереди в кассах, автобусы, перевозящие стоячих бандерлогов до шахты и обратно. Знал, что он никогда не вернется сюда, в некрасивые, черные люди, но понимал, что родом он отсюда. Это была смесь отчужденья, изумленья и стыда. Изумленья, что сам он – из них и что смог оторваться от этой земли, а верней, даже выбраться из-под нее, из-под гнета положенной, неумолимой судьбы. (А вернее, поток восходящего воздуха утянул его ввысь, повезло оказаться вот в этом потоке.) А за что же был стыд и к кому отчуждение? И как будто еще и вина – перед кем и за что? За то, что попал в этот лифт и старается в нем удержаться? Но цена-то одна – чья-то жизнь. И не надо «ля-ля». Да начиная с вузовского конкурса на место. Где те пять человек, которые не поступили, а он, Мизгирев, поступил? А маленькие лебеди с цыплячьими коленками? А вундеркинды-скрипачи на конкурсе «Щелкунчик»?..
На въезде приспичило. Повертев головой, подрулил к придорожной распивочной – беленому кирпичному строению с неоновой трубчатой вывеской «Кафе „Незабудка“». Сидевший на бордюре молодой абориген приподнял чугунную голову: на пухлой бескровной губе повисла тягучая нитка блевотины, в наставленных на гостя светлых выпуклых глазах – глухая животная мука и будто бы ненависть. Сверкающий хромом и лаком «лендкрузер», рубашка, хронометр, туфли – порой Мизгирев изумлялся: почему здесь никто не ударит его?
Он вонзился под вывеску – забежать и немедленно выскочить. И, не зыркая по сторонам, прямиком к малахитовой стойке из пластика, к пожилой пергидролевой девушке в бело-синем оборчатом фартуке и домашнем мохеровом свитере с горлом:
– Добрый день. Туалет у вас есть?
– Туалет только для посетителей.
Ох уж эти голодные, жадные, тоскливые глаза обваренной собаки – продавщицы сельпо, оскорбленной появленьем столичного гостя.
– Я хочу посетить туалет. Ладно, кофе мне дайте, пожалуйста. – Сунул руку в карман и с привычностью выщипнул денежный корм для таких приблудившихся.
– У меня сдачи нет.
– И не надо.
– И мне не надо, – постальневшим, наточенным голосом – в мясо, отрезая себя от того, что в ней видит Вадим.
Докаленный позывом, он ударился в пляс перед ней:
– Очень. Хочется. Писать.
– Да пусти ты его! – гавкнул кто-то у него спиной. – Ссыт-то он, блин, как все, сверху вниз.
Значит, все-таки подняли люди глаза на него… Втолкнулся в каморку и выпустил резучую от передержки долгую струю… А теперь сразу выскочить, сгинуть…