Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 35

В уходивших под землю шахтерских домишках, в первобытных, кайлом и лопатой разработанных копанках, в затравевших дворах и панельных хрущевках родного его Кумачова никакого уродства как будто и не было. Уродство возникало на контрасте – на охраняемых границах таунхаусов и заросших бурьяном черноземных полей, покривившихся хат, неподвижных шкивов. Уродством было строить для себя одно, а для народонаселения – другое, «ничего», что-нибудь из остатков, из мусора своего новостроя.

Мизгирев понимал, что ударился в пошлый марксизм, но теперь уж во что ни ударься – все едино придется расхлебывать и барахтаться в «этом», с каждым громким хлопком крупно вздрагивать и рывком поворачивать голову на восставший Восток. Дело было уже не марксизме, а в том, что нормальной, человеческой жизни не будет. Без Донбасса – натруженной правой руки, сердца, печени, костного мозга – никакого бюджета уже не скроить.

Чем они только думали, эти и. о., когда проехались по перемятому подземной каторгой народу своим великоукраинским колесом: «Никому не смять вякать по-русски!», «Молчать!»? Нахрена корчевать из земли всех гранитных солдат и чугунные звезды? Человек может жить подголадывая, но нельзя говорить ему, что его мать – свинья, а язык – главный признак потомственных недолюдей, чей удел – ползать на четвереньках и вылизывать миски хозяев. Сами подняли этот покладистый молчаливый народ на угрюмые русские марши. Сами им показали блевотную свастику, полоумные остекленелые зенки киношных фашистов, поджигавших амбары с детьми. Сами заворотили им головы в сторону великанской России, матерински дохнувшей навстречу: «Сынки! Кто напал, кто обидел? Мои вы! Я от вас никогда не отказывалась! Попроситесь ко мне! Охраню!» Сами выдавили из земли тридцать тысяч горбатых на дебильный мятеж, а теперь захрипели: «Измена! Разрывают страну! Подавить!»

Мудаки? Идиоты? Маньяки? Бесчувственные реалисты, зажатые в тисках необходимости? Им теперь в самом деле, пожалуй, невозможно быть добрыми. Взлетели в верховную власть на бешеной горелке чистого нацизма, а теперь объявить: «Все мы – братья»? Нет, на эту вот псарню придется все время подбрасывать мясо, попытаешься притормозить – загрызут. Страна начала расползаться – словами уже не срастить. Придется сшивать на живую, гвоздить. Иначе никого под землю не загонишь. Власть – это невозможность никого жалеть. Или все эти новые люди устроены, как газонокосилки, очистные комбайны, скребковый конвейер: наконец дорвались и гребут, погрызают бесхозные угленосные торты, отжимают имущество прежней президентской «семьи», а потом хоть трава не расти? Вообще выполняют сторонний заказ, нанялись за распил европейских кредитов – американцы посмотрели: так, ага, нищета в регионах, коррупция, кучка богатых, полтора миллиона националистов – отсюда подожжем Россию?..

Двадцатого апреля Мизгирева вызвал Сыч. Внеурочно и экстренно, не пойми для чего. Мизгирев передернулся, допустив на секунду: подслушали! – словно можно подслушать не только разговоры и хохот за стенкой, но еще и крамольные мысли, текущие в черепе. Может, чуют: чужой? Никогда он не станет для этих арийцев своим, ведь и вправду о них «плохо думает», да и если б не думал никак, запретил сам себе, разучился бы думать, притворился бы проводом, поломоечной тряпкой, прокладкой, все равно бы никто не забыл, что он родом «оттуда», из русских.

– Ты, Вадим, ведь с Донбасса? – без приглашения садиться и не вскинув натруженных глаз от бумаг, начал Сыч, и у замершего Мизгирева готовно и как будто бы даже обрадованно дрогнуло сердце: вот и кончилось всё, лучше так, чем все время томиться и вздрагивать от внезапных звонков.

– Ну как бы да. Мы с вами с этого и начинали. – Не стал пищать: «Но я же вроде все решил, дал наверх сколько надо. Если надо еще, вы скажите, я дам».

– И лопатой работал на шахте? – с непонятной улыбкой спросил его Сыч. – Ты садись.

– Было дело. Пришлось.





Даже кости на миг заломило, как вспомнил: пятый курс, месяц практики низовым ГРП. Упрешься в вагонетку с кем-нибудь на пару, ощущая, как рвется что-то в самом низу живота, кожа лопается на лице и над сердцем, и покатишь ее под загрузку. А наутро с кровати не встать – как камнями избит, но по опыту знаешь, что это продлится лишь до первых отмашек лопатой, а от новых рывков вся свинцовая боль в твоем теле расплавится, понемногу стечет…

– Ну вот, – одобрил Сыч. – Выйдешь к людям и скажешь: я работал лопатой. В общем, мы одной крови.

– К каким еще людям? – и понял и не понял Вадим.

– Ну к каким, блин. К шахтерам. Поселок Полысаев знаешь? – Ну еще бы не знал Мизгирев. – Взрыв метана, двенадцать погибших. Не слышал еще? Надо, чтобы к ним выехал кто-то из Киева. Сказать слова поддержки, все такое… Ты же это умеешь, наблатыкался вроде. Боль и горечь утраты, то-сё. Скажешь им: будут выплаты – от компании, от государства. Матерям-вдовам пенсии. Извинишься за то, что так мало. В общем, месседж такой: победим ихний сепаратизм – все тогда пересмотрим и проиндексируем. Пострадавшим оплатим лечение. Памятник. Общий памятник всем, кто погиб в Кумачовском районе. Короче, все по высшему разряду. Нам сейчас эту публику надо облизывать. В общем, сам понимаешь, это жест политический. Показать: мы единый народ. Вместе трудимся, вместе скорбим. Бандиты отдельно, шахтеры отдельно. Теми, значит, займутся спецслужбы, а от мирных шахтеров никто не отказывается. Надо дать им понять: будет уголь от них – будет жизнь, будут им и зарплаты, и пенсии. Продукты в магазинах, хлеб вообще. А поддержат весь этот бардак – либо действием, либо своим молчаливым согласием, – значит, хаос и голод вообще. Не хотите жить в каменном веке, не хотите без света и горячей воды, даже без валидола в аптеках – не надо выходить на площадь с вашим флагом и сниматься толпой для российских каналов… Пожалуйста, не надо перекрывать спецслужбам въезды в города, не надо выставлять пикеты и баб своих кидать под бэтээры! – взмолился страдальческим голосом Сыч, с нутряной темной кровью выдавливая предпоследние увещевания. – Или это закончится страшно. Мы пока предлагаем мятежникам сдаться, предлагаем вам всем мирный труд и покой, и не надо смотреть на Россию, как пес на кусок колбасы, – говорил от лица высшей силы; немного лошадиное, носатое, упрямо-энергичное лицо внезапно обесцветилось и стерлось, словно кто-то прошелся по грифельным линиям ластиком.

В пустом овале возникали накладывались друг на друга лицевые бугры и глазничные рытвины лысолобого мальчика Яценюка и неприязненно-брюзгливого Турчинова, всех знакомых Вадиму людей новой власти, говоривших одно и давно уж решенное. А за правой рукою Сыча – там, где фото детей, жен, собак, – Мизгирев вдруг заметил одинокое фото Бандеры с твердо сжатыми спелыми губками. Раньше не замечал или не было? Что ж, он, Сыч, вправду верует или так, поспешил подлизаться?

Мизгирев все отчетливо видел и слышал. Черно-белое фото Бандеры в серебряной рамке, лакированный краснодеревный лоток с золочеными ручками, все предметы вокруг были режуще, нашатырно реальны, словно целую ночь перед этим не спал. И совсем его не удивляло, что всего через сутки он действительно выйдет к полысаевским грозам и вдовам, на немых, обездвиженных лицах которых уже проступило травяное смиренье с судьбой, и действительно будет говорить им о пенсиях, банкоматах, продуктах, проводя по цепи волю этой межеумочной власти, видя, как лубяные глаза прошлогодних и будущих вдов оживают, раньше глаз мужиков начиная жадно впитывать каждое слово.

– Твоя поездка согласована со всеми службами и органами, – ввинтил в него Сыч. – Подгоним все телеканалы, это главное. Охрану обеспечат на уровне министра, не волнуйся.

А, ну да, там же Дикий Восток, кордоны, патрули, пикеты, блокпосты, бетонные плиты на въездах и выездах, тяжелые туши в рептильных узорах и с воронеными стволами автоматов… Там и вправду стреляют, вдруг понял Вадим, откуда-то сверху смотря на себя самого. Быть может, и вовсе в тех самых дворах, где он, Мизгирев, с пацанами когда-то в войнушку играл, метал комья глины, щебенку, ранетки в катящиеся по шоссе грузовики…