Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 40



Обычно для убранства гроба и драпировки катафалка на буржуазных похоронах щедро использовалась белая ткань. Сам катафалк, запряженный попарно лошадями, тоже был белым, а гроб, размещенный в задней его части, скрывался под пышными складками белой парчи. Покойника, как правило, тоже обряжали в белую одежду; и даже когда на смену традиционному льну пришел деловой костюм, сам гроб внутри обивался белой тканью. Большинство цветов в окружавших гроб венках тоже были белыми. Священники, которых обычно приглашали в количестве четырех, пяти или даже больше человек, а также причетники на похоронах надевали белое облачение. И хотя скорбящие и носящие траур к тому времени все больше отдавали предпочтение черному или серому, они, казалось, воплощали собой пережитки другого мира – так разительно отличались они от облаченных в белое священнослужителей, за шеренгами которых следовали. Белый цвет был частью традиции, точное происхождение которой неизвестно, однако он символизировал “тот свет”, преображение и перевоплощение. “Красные похороны”, напротив, определяли себя во вполне земных терминах. Их цветом был цвет крови мучеников, пролившейся на настоящую каменную мостовую.

Это подчеркивалось в каждой детали обряда, в каждом жесте. Гроб на “красных похоронах” был затянут красной тканью, покойника часто обряжали в одежду красного цвета, а скорбящие, во что бы они ни были одеты, несли алые стяги, алые цветы и венки, перевитые алыми лентами. Гроб редко везли на катафалке – как правило, его несли на плечах сильные товарищи покойного. Такие похороны обходились без священников. Зачастую было непросто найти участок на кладбище для захоронения, потому что вплоть до 1918 года большая часть кладбищ в центре города находилась под контролем церкви. Однако где бы ни был в итоге похоронен очередной “мученик революции”, какой бы простой ни была его могила, она могла стать местом паломничества. Обычай оставлять на могилах тех, кто пал героической или мученической смертью, цветы или один единственный цветок появился до большевистской революции, как и практика использования таких могил как трибуны, где приносили присягу общему делу.

В этот период формирования ритуалов “красные похороны” отнюдь не встречали безоговорочной поддержки у всего населения. Осиротевшие члены семьи, если они присутствовали на похоронах, зачастую вынуждены были разрешать конфликты. Торжественные речи и застегнутый на все пуговицы революционный формализм “красных похорон” не оставлял места для традиционного погребального плача. На похороны “красного мученика”, родившегося в каком-нибудь селе, могла приехать в город его деревенская бабушка, нелепая представительница “старого мира”. Возникала неловкая ситуация. Нередко одетые в черное женщины вырывались из торжественно марширующей шеренги похоронной процессии и распластывались на гробе, пронзительно выкрикивая свои странные причитания. Мужчины, готовящиеся выступить с речью, вынуждены были уводить их, иногда даже поднимать с земли, если они падали без чувств. Другие семьи просто сами забирали тело покойника из морга и отвозили домой для проведения погребального обряда или религиозной церемонии с традиционными молитвами. Часто под складками кумача на гробах “красных мучеников” скрывался православный крест[197]. Однако в общем и целом “красные похороны” оставались знаком особого почтения к покойному, надолго соединявшим скорбящих узами солидарности. В Севастополе, где в октябре 1905 года более сорока тысяч человек вышли на улицы, чтобы проводить в последний путь жертв очередного мятежа, в толпе одобрительно шептались: “Не страшно умирать за свободу… если знаешь, что тебя будут хоронить с таким почетом”[198].

Неохотное, но безропотное согласие родных, а также тех, кто отошел от религии или обращался к ней лишь время от времени, и просто сочувствующих “попутчиков” со светским церемониалом заставляет задаться вопросом о природе веры в более общем смысле этого слова. Смерть всегда была для атеизма лакмусовой бумажкой. Находятся даже писатели, которые берутся утверждать, что необходимость религии изначально обусловлена существованием смерти[199]. До 1917 года в российское революционное движение входили сотни мужчин и женщин, которые вовсе не были атеистами, а еще большее число их соратников считали борьбу с религией второстепенной задачей по сравнению с другими формами политической борьбы. Тем не менее распространенность религиозности имела для революционных партий серьезные последствия. В числе этих последствий был и конфликт лояльностей (верующие признавали власть, которая была выше власти партии), и неизбывные суеверия, и приверженность прошлому, представленному предками, мертвыми, так называемыми отцами, которые оставались частью духовного сообщества. А кроме того, религия, этот пережиток буржуазного прошлого, отвлекала от задачи социалистического строительства.

Даже траур мог рассматриваться как пример распущенности и потакания своим слабостям, если он затруднял работу или удалял человека от коллектива. Эту идею повторяли марширующие толпы на сменяющих друг друга “красных похоронах”, потому что один из любимых участниками гимнов запрещал публичную скорбь:

В этих строках смерть предстает окончательной и бесповоротной, и даже к мертвому телу товарища не требуется относиться с какой-либо особой почтительностью (“Шагайте без страха по мертвым телам!”). Куда важнее то дело, за которое погибшие отдали жизнь, потому что только дело, а не человеческие души, единственное, что не умрет никогда.

В публичной жизни и философских текстах Ленина видна его нетерпимость ко всем религиозным привычкам, яростный антиклерикализм и враждебность по отношению к хилиастам и идеалистам в рядах его собственной партии. В 1908 году, споря с бывшем соратником Богдановым, тексты которого приняли “поповский” оборот, Ленин пишет: “Философия марксизма есть материализм. ‹…› Учение Маркса всесильно, потому что оно верно. ‹…› Враги демократии старались ‹…› всеми силами «опровергнуть», подорвать, оклеветать материализм и защищали разные формы философского идеализма, который всегда сводится, так или иначе, к защите или поддержке религии”[201]. Таким образом, со свойственным ему догматизмом Ленин отвергал любые попытки отыскать духовный смысл в социализме и наделить товарищество человеческих существ каким бы то ни было иным значением, кроме экономического или политического[202]. Богданов был изгнан из большевистской фракции.

Естественно, чем громче противился тому сам Ленин, тем сильнее одолевает историков искушение обнаружить религиозный тон и метафоры в его собственном мышлении и текстах. Та же судьба уготована была и Сталину, чьи публичные выступления нередко намекают на учебу в религиозной семинарии в ранние годы. Догматизм Сталина, как и догматизм Ленина, был сам по себе отголоском православной религиозной догмы, словом единственной истинной церкви, наследницы новой Византии, любое раскольничество и отклонение от постулатов которой было ересью. Согласно этой точки зрения атеизм Ленина и Сталина был своего рода протестом, а вызвавший его рефлекс был по сути своей религиозным[203]. Это интересное предположение, но какими бы ни были истоки их идеологии, их внутренний мир, их сердца для нас абсолютно закрыты. Для них обоих частное было совершенно неважно[204].

197

Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга (ЦГАКФФД СПб). D1900. G14610.

198

Полищук Н. С. “Обряд как социальное явление”. С. 27.

199



Подробнее об этом: Bowker J. The Meanings of Death. Cambridge: Cambridge University Press, 1991. P. 6–10.

200

Правда. 1917. 23 марта. Текст написан в 1865 году поэтом-демократом, сотрудником газеты “Искра” Лидором Ивановичем Пальминым.

201

Из письма М. Горькому от 13 или 14 ноябре 1913 г.: “Богоискательство отличается от богостроительства, или богосозидательства, или боготворчества и т. п. ничуть не больше, чем желтый черт отличается от черта синего… Всякий боженька есть труположство – будь это самый чистенький, идеальный, не искомый, а построяемый боженька, все равно… Всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничанье даже с боженькой есть невыразимейшая мерзость…” Письмо впервые опубликовано: Правда. 1924. № 51. 2 марта.

202

Подробнее об этом ниже, на с. 125–127.

203

Это утверждение приходится наиболее часто слышать применительно к Сталину, частью юношеского интеллектуального становления которого была недолгая учеба в семинарии. Cм. McNeal R. H. Stalin: Man and Ruler. New York: New York University Press, 1988. P. 8–9.

204

Как сформулировал это Дмитрий Волкогонов в своей биографии В. И. Ленина, сама советская пропаганда была направлена на то, чтобы еще больше преуменьшить значение индивидуальных, частных чувств и эмоций. См. Volkogonov D. Lenin: Life and Legacy / Trans. by Harold Shukman. London: HarperCollins, 1994. P. xxxii-xxxiii.