Страница 84 из 89
Книга Судеб… Она скрыта от нас за семью дверями, за семью печатями, за семью графами… Нам дано заглянуть лишь на ее уже перелистанные страницы. Перелистанные прошедшими поколениями. И, вглядываясь в них, вчитываясь в их не всегда понятные знаки, мы пытаемся предугадать, домыслить свое будущее.
Начиная первые главы этого романа, я, разумеется, не знал, куда приведут меня и как сплетутся нити судеб моих непридуманных героев. Я писал его, как пишут вахтенный журнал… Записывал то, что узнавал в ходе поиска. Но время, время больших перемен правило его. Оно открывало архивы, оно срывало черные чехлы с «государственных тайн», оно вернуло голоса благоразумно онемевшим людям. И я узнал о Корабле и о Человеке то, что лучше бы не знать. Но я обязан дописать и эти горькие страницы…
Ленинград. Февраль 1942 года
Он лежал и смотрел поверх воротника шинели, наброшенной на одеяла, в замерзшее окно.
Окно – камин зимы, холода, смерти. Заиндевелые стекла лили в комнату потоки стужи. Тепло печурки встречало холод где-то посредине комнаты. Граница этого фронта все время гуляла, а ночью, когда печка начинала стыть, подползала к ногам спящих и продвигалась к поясу, к плечам, к ртам, чтобы затопить их холодом, как вода – корабельные люки.
Ледяной воздух подползал к подбородку. Домерщиков прятал голову в скудный ореол печного тепла.
Железную печурку топили словарями – англо-, фанко-, немецко-русскими… Оставался последний – итальянский…
Смерть входила в дом через окно. Он сжался и затаился, как когда-то в детстве, прячась от ранней побудки с утлой надеждой: а вдруг не найдут?
Если совсем не дышать, то Страшная Старуха, может быть, не отыщет его под грудой тряпья?…
Но тут стукнула дверь, и Смерть отступила к окну, присев на обледенелый подоконник.
Судьба улыбнулась ему даже умирающему… В тот день Екатерина Николаевна с трудом дотащилась до дома и выложила из старой хозяйственной сумки сокровища: осьмушку сыра, банку сгущенного молока, пачку печенья, плиточку шоколада и бутылку портвейна.
Он знал, откуда это.
Он знал, что утром Кити отправилась на прием к командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Трибуцу. Она шла сказать ему, что умирает Домерщиков. Наверное, эта фамилия о чем-то говорила Трибуцу, и он распорядился выдать спецпаек.
Он цедил жизнетворный, согревающий напиток по каплям и знал, что Страшная Старуха пьет с ним на брудершафт.
Ну что ж, не каждому так удается попрощаться с жизнью.
Ему шестьдесят. Не много. Но и не мало. Право, за эти годы он пережил, испытал и прожил столько, что иному не выпадет и на две жизни.
Все, все, все было: роскошь и нищета, бои и благоденствие, заморские страны и любимый до слез, до тихого обожания Питер, воля открытого моря и неволя за колючей проволокой, лучшие вина и красивейшие женщины, отцовское счастье и боль навечной разлуки…
Все было.
И слава Богу!
С тем он и умер.
И первый корабль его – он же последний из пощаженных войнами и временем всех прочих его кораблей – крейсер «Аврора», тоже умер. Остуженный, покинутый, израненный, набрал сколько мог студеной балтийской воды и впечатал киль свой в дно Ораниенбаумской гавани.
Но одиссея их – человека и корабля – престранным образом продолжилась и после смерти.
Труп бывшего мичмана «Авроры» и «Олега», старшего офицера «Пересвета» и командира «Млады», бывшего капитана «Рошаля» был отвезен вдовой на набережную реки Карповки и там оставлен по причине малосилья. Рядом – и справа, и слева – лежали десятки, сотни других заледеневших тел. Земля, убитая морозом, не принимала их. Не пухом была она им – тверже мрамора в этом морге под открытым небом. Кто оказался рядом с ним в том загробном, точнее, безгробном бытии его тела? Быть может, такой же скиталец морей, каких по сю пору немало в этом городе? Или ученый, не успевший подарить миру свое открытие? Старуха, некогда блиставшая на балах фрейлина, чудом не загремевшая в Соловки? Мастер, унесший с собой секреты дедовского ремесла? Юная дева из отряда МПВО?… Цвет Петербурга и крепь Ленинграда лежали там.
Зима одела их всех в снежные саваны, вьюги отпевали их, небо зажигало им звезды вместо поминальных свечей.
Так лежал он и девятый свой день, и сороковой. Так лежали они все на берегу реки-оборотня: простецкая Карповка обернулась вдруг легендарным Стиксом. И все они терпеливо ждали ладью Харона.
Харон не приплыл, а приехал на бортовом грузовике. И не один. Их было несколько, этих печальных перевозчиков бренных тел. И везли они свой скорбный груз через весь город, за Обводной канал, на Среднюю Рогатку к воротам Кирпичного завода.
ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦЕВ. Мария Семеновна Федоряк, старейшая работница бывшего Кирпичного завода:
– Почему их только у нас жгли? Другие заводы города для этого не подходили. У них печи не те – круглые, а у нас туннельные были, сквозные. Технология позволяла.
Жгли весь сорок второй, сорок третий, а в сорок четвертом уже умирали меньше. А в сорок втором у завода очередь из машин стояла. Выгружали на транспортер…
…Определили меня на другой конец печи, где зола выходила. Счищали ее в ящики и свозили по узкоколейке в пруд, где сейчас кинотеатр «Глобус» стоит… Помню это, как сегодня: золу в воду свалили, а головы не прогорели, плавают…
Сейчас там метро «Парк Победы» – аккурат на этих печах стоит. А надо бы там памятник поставить…
Евдокия Сергеевна Гриненко:
– Мой муж, теперь уже покойный, в войну был старший лейтенант. Мы тогда, по правде сказать, расписаны и не были. Просто стояли военные рядом с заводом. Как дым потянет, солдаты говорят: «Ну, пошли работать наши девчата». Ветер стелет дым прямо на них. А запах-то чувствовался. На Пискаревку-то возить далеко, да и не на чем. К тому же эпидемий боялись.
Это, конечно, было очень ответственно. Во-первых, печи надо было подготовить. Во-вторых, людей нужных подобрать. Отбирали девчат покрепче и понадежней. Чтобы, значит, ни на что с покойников не позарились. Да ведь некоторые в городе уже к этому времени баловались – ели мясо. Были случаи. Мы даже ловили таких у себя.
Я была комсомолка, вот и отобрали меня в первую команду. Правда, вначале нам ничего не говорили. Знали мы только, что будем выполнять какое-то особое задание, под которое и надо готовить печи к работе. Одежду нам выдали – обмундирование. Комбинезоны брезентовые, под них – белье. Сапоги, перчатки резиновые. В один из дней сообщили: завтра в ночь выходить на работу. Но не объяснили ничего. А наутро собрали, сказали, что вот, хотят для пробы, для эксперимента сделать у нас крематорий. Врач с нами беседу провел. Объяснил, что в городе опасаются эпидемии. Просил быть спокойными, не расстраиваться. Главный инженер добавил, что хороший спецпаек нам дадут.
Ну, нам тогда ничего было не страшно. Да и нельзя было ни на что обращать внимание. Ведь что творилось потом! Машины в очередь стояли у проходной. Сжигали-то грубым отоплением – не газом. Трупы на ту сторону непрогоревшие выходили. И опять их – на вагонетки, на загрузку. На вагонетке помещалось до тридцати человек.
В первые дни решено было загружать по ночам, чтоб никто не видел и не знал. Все-таки на других работах тоже были рабочие. Вдруг они прибегут, смотреть станут? А на кого и подействует…
Работали мы в зиму сорок второго в три смены. Я потом спрашивала у директора, сколько у нас сожжено. Он ответил, что без малой цифры – миллион.
У нас специально женщина для учета была, не от нашего завода. Сидела у проходной, принимала у шоферов накладные, где было указано: сколько, из какого морга. Она и после войны еще какое-то время оставалась, эта женщина. Ведь родственники приходили, по спискам сверялись. Я и сама как-то по ее поручению людей на завод приводила, показывала им тот карьер, в который пепел ссыпали.
Хотя ведь – без малой цифры миллион лежит. Никто не поверит в жизни в то, что у нас творилось. Как привозила милиция мертвецов из вскрытых квартир и тут же, в кастрюлях, в корытах… А мы все это тоже на вагонетки вытряхивали. Нет, никто не поверит… Столько людей полегло, а помина им нет.