Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 26



В столовой для аппарата хлеб лежал ненормированно. В середине ноября его начали растаскивать. Были карточки на завтрак, обед и ужин. Это карточки дополнительно к тем, что были у рядовых ленинградцев. Обед всегда из трех блюд. Сахар, булочки, пирожки.

А в правительственной столовой в северном крыле было абсолютно все. Фрукты, овощи, икра, пирожные. Пекарня выпекала торты. У Жданова и председателя Ленгорисполкома Попкова был свой повар.

Обслуживающий персонал приносил домой из столовой мясо, рыбу, масло, картошку. Военные, охранявшие Смольный, были голодные. Те, кто работал на кухне, отскребали корку с котлов и отдавали военным эти поскребыши или остатки супа. Геннадий Петров вспоминает:

«Мы устроили нашу соседку Олю в Смольный маникюршей. Жданов делал маникюр. В Смольном было все – и электричество, и вода, и отопление, и канализация».

В городе ничего этого не было.

Из воспоминаний дочери блокадницы: «В детстве мама рассказывала мне, что во время блокады у Смольного всегда можно было выменять у „партийцев”, как она говорила, на колечко или сережки луковичку или банку тушенки».

Из воспоминаний: «После войны я спросил у своего приятеля, проведшего детство в блокаде, про голод. „Голод? – удивился он. – Мы питались нормально. Никто от голода не умирал”».

Мать этого человека работала в Смольном. Он жил в охраняемом доме и всю блокаду гулял только во дворе дома. В город его не выпускали. Он ничего не видел и не знал.

Еще ранней осенью по квартирам ходили люди и спрашивали: «Не хотите продать собачку в надежные руки?» Осенью уже солили впрок собачье мясо. Было ясно, что будет голод. Но истинных масштабов его никто представить себе не мог. Зимой одна кошка будет стоить от 100 до 250 рублей. Собака среднего размера – 300 рублей. Но в ноябре ни кошек, ни собак, ни птиц на улицах города уже нет. Из письма:

«Мы с папой съели двух кошек, их так трудно найти и поймать. Все смотрим собачку, но их совсем не видно».

Из воспоминаний:

«Мне удалось добыть карточки в диетстоловую на Павловской улице. Некоторые голодающие приползали к столовой. Других втаскивали на второй этаж. Третьи не могли закрыть рот, и из открытого рта сбегала слюна на одежду. Женщины в столовой не ели. Они несли еду детям или тем, кто уже не мог ходить. В один бидон брали все: две ложки каши и суп. Суп – одна вода».

Матери умирали раньше детей. Они отдавали детям свои куски и умирали.

Из блокадного дневника учителя географии Винокурова, март 1942-го:

«Один человек простоял в очереди в столовой около двух часов, получил по карточке суп и кашу. Суп ему удалось съесть, а каша осталась. Официантка обнаружила, что он умер. Люди, собравшиеся вокруг, не расходились. Всех интересовало, кому достанется каша».

Автор этой записи, учитель Винокуров, расстрелян. Его дневник фигурировал в качестве обвинительного документа.

В научных учреждениях города идет массовое «сокращение штатов». Увольнение равносильно смертному приговору. Уволенный лишается карточек. Но и многие сотрудники карточек не получали. Около Музея антропологии и этнографии – академическая столовая. Те сотрудники, у которых нет карточек, приходили туда лизать тарелки. Уходя из столовой, многие не могли застегнуть пуговицы у пальто. Первыми отмирают те мышцы, которые меньше работают. Поэтому ноги служили до последнего.

Но самым последним умирал мозг. Когда переставали действовать руки и ноги, не было сил закрыть рот, когда темнела кожа и обнажались будто смеющиеся зубы, мозг продолжал работать. Люди, едва держа карандаш, писали философские сочинения, свободно мыслили, рисовали, заканчивали докторские диссертации. Они проявляли необыкновенную внутреннюю твердость, умирали тихо, но не сдавшись. Это то, что называют мученичеством.

По улицам города лежали трупы. У трупов, лежащих на улицах, отрезали мягкие части. Тот, кто обрезал труп, редко ел это сам. Он либо продавал это мясо, либо кормил им своих близких, чтобы сохранить им жизнь. Академик Лихачев пишет: «Когда умирает ребенок и знаешь, что его может спасти только мясо, отрежешь у трупа».

Были подонки, которые убивали людей на продажу. Детей в Ленинграде боялись отпускать на улицу даже днем.



В феврале 42-го больше умирали мужчины. Женщины начали умирать в марте.

Отец Клавдии Ивановны Шульженко умер от голода в подвале Дома офицеров как раз в феврале 42-го. Клавдия Ивановна отказывалась везти отца на санках и хоронить без гроба. Похоронная команда выставила условие: полкило сала и бутылка спирта. Начальник ленинградского Дома офицеров на четвертый день нашел то, что требовали могильщики.

Трупы умерших от истощения были такие сухие, что могли лежать долго. Семьи умерших часто не хоронили своих: они получали на них карточки. Страха перед трупами не было, слез тоже не было. Отец Клавдии Ивановны Шульженко был похоронен на Серафимовском кладбище в гробу, что было почти чудом для ленинградской зимы 1942-го. Серафимовское кладбище, как и Пискаревское, все сплошь было в братских могилах. С июля 41-го по июль 42-го на кладбищах города вырыты братские могилы общей длиной 20 километров.

В поликлиниках, где выдавали свидетельства о смерти, диагноз «от голода» не записывали, придумывали разные болезни. Таков был приказ.

Начальник государственной санитарной инспекции Ленинграда Никитин предлагал производить массовое сжигание трупов в кострах. До костров дело не дошло. С февраля 1942 года трупы стали сжигать в печах Ижорского и 1-го кирпичного заводов.

Маршал Жуков в первом издании своих воспоминаний указывал около одного миллиона умерших от голода. В последующих изданиях эту цифру исключили под напором бешеных требований бывшего начальника снабжения Ленинграда Павлова, пошедшего потом вверх по карьерной лестнице. Сейчас цифра умерших колеблется от 1 миллиона 100 тысяч до 1 миллиона 800 тысяч.

Из блокадного дневника Николая Горшкова:

«В связи с наступлением холодов и целого ряда недостатков в бытовых условиях жизни наблюдается в последнее время большая смертность среди гражданского населения».

Автор этой уникальной по сухости и сдержанности формулировки арестован в 1945 году за враждебное отношение к советской власти. Блокадный дневник приобщен к делу.

Клавдия Ивановна Шульженко вспоминает:

«В течение двух дней мы дали несколько концертов на оборонном заводе и на фронте, до которого было не дальше, чем до завода. Поздно вечером вернулись в Дом офицеров, где нам приготовили ужин – тонкие ломтики хлеба и бледный напиток, гордо именуемый „суфле”. Наш администратор объявил: „Я раздобыл чудесный музыкальный фильм. Есть предложение: сначала фильм, потом ужин”. На экране замелькали кадры. Герои фильма постоянно встречались то в кафе, то в ресторане, то на званых обедах. Мы не следили за сюжетом.

Для нас главным было то, что появлялось на столе. „Боже, какие пирожные, – шептала моя соседка. Это что, смотрите! – закричал наш администратор. – Яблоки, настоящие яблоки!”

Но убил всех финал фильма: огромный свадебный стол с тысячью закусок. Мы не могли оторвать глаз от экрана. Со всех сторон слышалось: „Механик, нельзя ли помедленней”».

В оркестре Шульженко от голода умерли трое артистов.

Из воспоминаний блокадника:

«Весна 1942-го. Я был у Жданова по делам водоснабжения. Еле пришел, шатался от голода. Если бы я увидел там много хлеба или даже колбасу, я бы не удивился. Но там, в кабинете, на столе лежали в вазе пирожные буше».

Буше – пирожное, знаменитое еще со старых петербургских времен, изысканное и сложное в изготовлении.

12 июля 1942 года Клавдия Ивановна Шульженко дает пятисотый концерт за время блокады. На сцене Дома офицеров. Ей дарят васильки. До этого концерты везде: во флотских экипажах, в блиндажах, в землянках, на заводах. На заводах люди после концерта не аплодируют. От голода нет сил на аплодисменты.