Страница 7 из 18
Проклиная судьбу, абрек хватил вокруг огненным, полным ненависти взглядом, ровно плетью, обжег молчавшие скалы и… снова со стоном откинулся наземь.
…Полдень. Воздух теперь не дышал ароматом теплого женского тела – медом и молоком, он даже не пах козьим сыром и кизяком… Кто-то большой и жаркий, в облаке прелого духа, мерцал над ним алым налитым оком. Сморгнув последние клочья беспамятства, Дзахо осмысленно огляделся.
– Алмаз… Алмаз… – Он протянул пачканную землей руку, исскобленные в кровь пальцы коснулись настороженного влажного бархата ноздрей жеребца, колючей и сальной гривы. Верный друг не ушел от него, не бросил: тыкался тугогубой мордой в плечо хозяина, будил его вспуганным реготаньем, перебирал в нетерпении выточенными ногами, шарахался крупом по сторонам.
Аргунец, ухватившись за стремя, поднялся на непослушных, подламывающихся ногах, спустился к ручью. Ноги абрека – чеченские ноги. Быстрее, выносливее тяжелых русских, не подвели, дошли, охладились в студеном горном источнике. Благодаря милостивого Аллаха, Дзахо омыл и разбитое о камни лицо. Обжигающий холод освежил плоть, защипал кожу, разогнал загустевшую в жилах кровь. От глотка к глотку целебная вода делала свое дело. Все в нем вскипело, взбурлило жаждой жить, желанием уцелеть любой ценой ради одной заветной «звезды» – отмстить врагу за позор, за смерть любимого сердца.
Еще прежде, в сакле Буцуса, он хотел было пойти в горы, отыскать среди оставшихся в живых одноульцев лихие кинжалы. Истый абрек – обязан иметь повсюду настоящих друзей. Быть может, в каждом ауле, а лучше в каждой десятой сакле. «Абрек, коий хочет быть большим абреком, обязан иметь друзей отнюдь не только в Чечне. В Дагестане. В Ингушетии. В Осетии. В Грузии. В Черкесии. По всему Кавказу! Как великий, бесстрашный Хаджи-Мурат. И еще – он должен знать дороги. Тропы людские, звериные тропы. Пещеры, каньоны и родники. Приметы погоды. Предостерегающие голоса птиц и животных… И горы, вершины которых вместо звезд».18 Дзахо суеверно, как святыню, вынул спрятанный на груди тайный оберег. То был подобранный в остывших углях пепелища обуглившийся клок кожи с человеческой кожи… Долго смотрел на него абрек, губы шептали песню-ясын; вновь спрятал на груди, чувствуя, что мычит, задыхается от безумия, будто сверху на него – живого – начинают валиться могильные комья земли…
Еще прежде, в сакле Буцуса, он хотел было пойти в горы, отыскать среди оставшихся в живых… лихие сердца. Верно говорят: «Один в поле не воин». Да, так думал, так хотел Дзахо Бехоев… но теперь не хотел. Не желал обрекать на смерть и без того обреченных… Он мог и раньше посмотреть правде в глаза. Мог, но боялся. Боялся признаться самому себе, что с этого самого момента встанет на путь предательства своего народа… Теперь сей роковой, залитый кровью перевал был за его плечами. «Сладкая еда не бывает у горькой беды». Дзахо оскалил зубы, собрал оружие, затянул переметный хурджин, взлетел в седло. Гикнул и, губя рысачьи силы, пустил скакуна в намет.
Где-то в сине-белой дали остался звенеть своим хрусталем целебный родник. Дзахо не оглянулся ни разу…
…Временами, свесившись с подушки седла, он царапал железным холодным взглядом по серпантину тропы в поисках следа ахильчиевского отряда. Сердце его больше не задавало вопросов, раз и навсегда разрубив сталью каменный узел сомненья. Для Дзахо Джемалдин-бек не был больше орлом, не был беркутом. Джемал стал стервятником, падальщиком, по кровавому следу которого шел он – его смерть. Мститель решил: он выследит и убьет кровника. Если не хватит сил, уйдет к русским, но все равно выследит и убьет Ахильчиева, а после направит коня в Дагестан. К Занди он вновь не вернется. У краснобородого лиса нет той славы, что есть у аварского льва. Он уйдет в Аварию, в Хунзах, к Хаджи-Мурату… Тому нужны смелые воины, ему нужны сабли гнева. Там, под значками неукротимого аварца – наиба Шамиля – он вновь будет биться с гяурами, меняя гостеприимные коши19, греясь под звездами у кочевых костров, в опасных набегах беря аманатов… Уж если быть мюридом, то для чеченца лучше быть мюридом наибским20… А если нет – пусть убьют. Он достоин смерти, и нечего ему больше делать в этом мире. Пусть его заблудшая голова слетит с плеч в неравной схватке со злой судьбой. Значит, так угодно Небесам. Впрочем, Дзахо не любил загадывать дальше завтрашнего дня. Бехоев – чечен, Бехоев абрек, Бехоев барс, идущий по волчьему следу. У него есть мужество. У него есть честь. Ведь он не бурка, в которой нет тела… Он не папаха, где нет головы.
…Солнце, такое горячее, косматое в своем походе, идущее через горы, нехотя стало клониться к западу… Бешмет и черкеска взмокли от пота, прилипли к лопаткам… Железные стремена раскалились, как на огне, прожигая жаром перчаточную лайку кожаных чувяков… В нагретой вате воздуха зависли стомленный храп жеребца и зуденье оводов; медленно оседала пыль за спиной, вздернутая копытами скакуна.
…Вечер. Сквозь корявые узлы ветвей змеился зеленый, голубоватый сумрак…
Всадник поднялся по ступенчатому кряжу. Щебень сорвался в пропасть из-под сторожливых копыт аргамака – долго грёмкал рикошетом о гулкие скалы, когда стихнет?.. Бездонна курившаяся бездна… есть ли у нее дно?..
…Не слышны стали птичьи голоса. Воздух чист, как стекло, ломок. На сей высоте кажется, что нет, не должно быть болей, страданий, что человеческие глаза будут всегда ненасытно взирать на снежные выси, что люди и эти суровые в своей первозданности дальние пики – прекрасны. Обязаны быть прекрасны.
…Дзахо сбил на затылок жаркую папаху, хищная вглядчивость налила его соколиные глаза. Глотая холодный, сухой воздух высокогорья, он машинально потрепал тугую и потную холку коня. Усмехнулся чему-то своему, абреческому, приметив в прозрачном пологе поднебесья черную семечку охотившегося орла. Где-то под всадником, много ниже, пролетая ущельем, седой ворон обронил горловой полнозвучный крик. В морозной стыни был отчетливо слышен шелест во взмахах его траурных крыльев.
Дзахо бросил прощальный взор: голубой сумрак в ущельях стал гуще и более синим. Небо по-прежнему ясно, но то обманчиво – скоро ночь. Он тронул коня. Турья тропа, бесконечно петляя, стала сбегать в лощину… В дрожащей плазме воздуха дыбились, плавились каменные исполины. Все выше и выше, казалось, вздымалось их величавое снежное громадье…
Покачиваясь в седле и тихо выстанывая старинную песню, тягуче тоскливую, бесконечную, похожую на вой, горец спустился в лощину. Прикрытый малиновой полою вечерней зари, Дзахо свернул от беды под защиту орешника, помня заповедь гор: «Те, кто не слушает старых, умирают молодыми».
…Ночь. Сабельный рубец горизонта отпылал гранатовой кровью заката. Буйные массивы заснеженных хребтов, исполосованные синими шрамами обвалов, остались за копытами скакуна. На дальних склонах мерцали сирыми огнями ступенчатые аулы Малой Чечни, обожженные близким солнцем, овеянные ветром ледниковых вершин.
Дзахо развязал сыромятные шнурки хурджина, съел последнюю лепешку, поделившись с конем, почистил оружие, совершил омовение и намаз, завернулся в бурку, поглядел на дымчатую росу звезд. Его уставшие от бессонных ночей, с красными белками глаза, казалось, вморозили в себя их льдистый, колючий блеск.
«Самый лютый враг имеет каплю жалости, – подумал он, – но я ее не имею. Значит, я зверь… Нет, хуже, я – человек. Я – абрек. О Аллах, впереди равнина… впереди Сунжа и крепость Грозная, впереди гяуры… Молю Тебя, Всевышний, не убивай Джемалдина! Предоставь это мне. Волла-ги! Знаю, Ты милостивый… Ты справедливый. Пока Джемал будет жив, пока власть его будет биться в жилах – роду моему, женщинам, старикам, детям – всем плохо будет. Цхх! Надо убить Ахильчиева. Тогда хорошо будет. Тогда я могу умереть. Уа-да-дай-и-и!..» – Бехоев обхватил руками свою щетинистую волосом, давно не знавшую лезвия голову. Дикий взгляд исступленнее впился в саван ночи. Он знал, что шел на верную смерть, и ему казалось, что в поднебесье, повторяя абреческий путь, протянулась млечная межа, точно его след на небе. Нет, он не роптал. Как азиат, как горец, Дзахо покорно исповедовал непостижимую для него молчаливую правоту Создателя, рассыпавшего над Кавказом мерцающие миры и созвездья, горстями алмазов украсившего его смертный путь. «Уа-да-дай-я…»
18
Гатуев Д. Зелимхан.
19
У запорожских казаков кошем называлось селение, станица; кошами назывались также станы кочевников.
20
Мюрид – дословно означает «искатель истины, правильной дороги» или «ученик, желающий учиться». Существовали две группы: 1) мюриды по тарикату, посвящавшие себя целиком служению религии, которые были скорее монахами; 2) мюриды наибские – т. е. верные наибам и имаму лица, выполнявшие административные и военные поручения. В большинстве случаев это были фанатично настроенные, непримиримые воины. Они находились на содержании у наибов и имама. Русские использовали зачастую этот термин для обозначения всех горцев, боровшихся под знаменами имамов.