Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14

– …и как же я могла допустить, чтобы меня обманул такой человек, как Перликовский! – стонала толстуха.

– Простите, но поймите, мне нет дела до какого-то там господина Перликовского, – с нерушимым спокойствием втолковывал ей Малиновский. – Комиссия зафиксировала, что вы не выполнили работы по устройству канализации и водоотведению. А я не могу дать вам ссуду, пока…

Борович стиснул зубы. Он ненавидел эту манеру Малиновского. Тот всегда говорил с клиентами от первого лица: «дам ссуду», «требую», «не могу», «посмотрю»… Как если бы он был уже не просто гендиректором строительного фонда, а его владельцем.

– Будьте любезны принять во внимание, что это не моя вина, – снова принялась рассказывать дама с самого начала: о кирпичном заводе, который поднял цены, о брате сестры, забывшем взять планы застройки в магистрате, и о Перликовском, который обманул.

Малиновский с неприступной миной отвечал, играя роль сурового, но милостивого владыки, наконец встал, давая понять, что аудиенция закончена, после чего дежурный впустил следующего посетителя. Так было каждый день, и раньше Борович просто не обращал на это внимания. Однако сегодня его раздражало все.

Около трех зазвонил телефон, Борович потянулся за трубкой, но Малиновский его опередил.

– Это наверняка меня, – сказал он и добавил, прикрывая ладонью трубку: – Она всегда звонит мне, когда выходит.

– Скотина, – шепнул себе по нос Борович.

Звонила госпожа Богна. Об этом можно было догадаться по тону Малиновского, теперь чувственному и ласковому. Наконец он положил трубку и принялся складывать бумаги. Когда пробило три, он быстро попрощался и вышел, что-то тихонько насвистывая. Борович посмотрел на Ягоду, но, едва их взгляды встретились, он вернулся к работе. Закончил письмо «по сути» и тоже принялся складывать акты. Давно уже он не впадал в такую депрессию. Решил не идти на обед к Ходынским, у которых столовался, а купить себе немного фруктов и отправиться домой. Лучше всего сразу раздеться и лечь в постель. Когда он был подавлен и разочаровывался в жизни, то спасался одиночеством, и необходимость говорить о вещах, к которым он был равнодушен, в такие моменты раздражала его ужасно, так, что и нервы не выдерживали.

– Господин Борович! – окликнул его Ягода. – А не пойти ли нам в бар и не пропустить ли по маленькой? Мне еще нужно будет вернуться в бюро, так что нет смысла ехать домой на обед. Ну?…

Борович неожиданно для себя обрадовался. По крайней мере, Ягода был чуть ли не единственным человеком, чье общество его не только не отпугивало, но и привлекало. Его твердость, даже жесткость вызывали ощущение чего-то конкретного, безопасного, того, на что можно опереться.

– С радостью, – сказал он.

– Нам же следует обмыть ваше возвращение из отпуска, – шутливым тоном произнес Ягода с притягательной неискренностью человека, всегда ищущего самые простые поводы, чтобы замаскировать самые банальные желания.

Казалось, Ягода болезненно боялся, что его заподозрят в деликатности, в чувствительности и сердечности. Даже лицу своему в такие моменты он умел придать выражение грубоватого равнодушия.

Они молча спустились на лифте, перешли широкую, раскаленную солнцем улицу, и Ягода толкнул дверь бара. Где бы им ни приходилось бывать вместе, он всегда входил первым. Как видно, полагал, что этого требует его более высокое положение.

– Беленькую? – спросил Борович, встав перед стойкой и чопорно кивнув в ответ на вежливое «мое почтение» обслуги. – Две беленьких.

Он поднял рюмку и сделал такой жест, словно бы чокнулся с Боровичем, выпил залпом. Водка обожгла Боровичу рот и горло. Пил он редко и неохотно. Однако теперь такое воздействие «горькой» было, пожалуй, так же необходимо, как и присутствие Ягоды. Они выпили по второй рюмке, закусили солеными грибочками и заняли столик в углу.

Борович вынул портсигар и угостил майора, после чего положил портсигар так, чтобы большой герб, украшавший крышку, не был виден. Он всегда так делал, чтобы не задевать самолюбие Ягоды, который всякий раз внимательно посматривал на портсигар. Борович стыдился этого герба, как постыдился бы присвоения любых преимуществ, связанных исключительно с происхождением, не имеющих никакого значения в повседневной жизни, – как и смешных старомодных титулатур. Перед Ягодой он особенно остро осознавал бессмысленность факта своего благородного происхождения. И осознание это вызывало в нем горечь и неудовольствие. На самом деле он хотел – да что там! – должен был считать себя представителем более высокого класса, наследником мощи и великолепия многих сенаторских поколений, однако чувствовал также и всю смехотворность контраста между прошлым и настоящим, между гетманскими булавами и своим седьмым чиновничьим рангом в строительном фонде.





– Шляхетская традиция, – говорил он некогда госпоже Богне, – словно старая карета. Содержать ее стоит немало, а толку от этого ноль. Но что поделаешь, из-за сантиментов непросто отказаться от нее.

Ягода принялся за еду, в своем лаконичном стиле рассказывая об обширных проектах, связанных с тем спортивным стадионом, на который нынче он получал кредит. Кроме работы в конторе, Ягода живо участвовал в организации спортивных мероприятий и в спортивных сообществах, занимая там несколько руководящих постов. Этот человек, казалось, совершенно не имел личной жизни – по крайней мере, не имел на нее времени. В конторе знали, что он женат, и даже рассказывали, что в браке этом есть некая трагическая нотка, знали, что семья его живет в Кракове и что он не любит об этом говорить. Тем, кто не был с ним хорошо знаком, он казался холодным ригористом, не обладающим никакими человеческими чувствами. Однако Борович был о нем иного мнения и высоко ценил Ягоду. Импонировало ему уже то, что бедный сын заводского ремесленника собственными силами закончил учебу, отучился на курсах при генеральном штабе и продолжал двигаться в своей карьере без какой-либо протекции, благодаря не случаю, а исключительно напряженной, последовательной и умелой работе. Если даже и были правы те, кто полагал, что Ягода туповат, тем больше его заслуги. Он и правда размышлял неторопливо, часто задумывался над делами, вполне понятными изначально, но благодаря этому верил в собственные решения, и решения эти никогда не бывали легкомысленными.

Некогда он сам сказал Боровичу:

– Мне приходится немало времени тратить на размышления, чтобы моим внукам и правнукам было легче это делать.

Верил он в наследственность и часто в разговорах упоминал о важности предков.

– Только нервы чем дальше, тем слабее, – говорил он.

– И воля, – добавлял Борович.

Думал он тогда не только о воле как инструменте владения собой – он знал о нехватке в собственной психике воли к обладанию, воли к существованию, выживанию. Он понимал эту волю как замкнутую силу, которая независимо от сознания, независимо от расчетов мозга и желаний действует непрестанно, толкая человека вперед. Собственно, Ягода представлял собой большой аккумулятор такой витальной психической силы. Он отличался довольно топорной манерой выражаться и суровыми угловатыми манерами. Но разве тот факт, что он весьма неэстетично пользовался ножом и вилкой, может заслонить суть, состоящую в том, что в его маленьких неловких руках этот нож становился инструментом понятным и что целью этого инструмента является лишь облегчение борьбы с голодом человека, который ест затем, чтобы рука его могла этот нож крепко удерживать?…

Ягода закончил и сам потянулся за портсигаром, а закурив, произнес:

– Красивая вещица. Должно быть, старая.

– Несомненно. Раньше была табакеркой, – неохотно ответил Борович. В этот момент он сам себя чувствовал музейным экспонатом, древностью, на которую посматривают равнодушные глаза.

– Да, – повторил Ягода. – Красивая вещица.

– Не слишком удобная, но я к ней привык.

Ягода покрутил портсигар в пальцах и, глядя в окно, спросил:

– Ежерская – ваша кузина?

– Госпожа Богна? – опешил Борович.