Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 115



Вглядимся: несхожесть обоих «биографов» Михайлова совершенно очевидна.

Владимир Рафаилович Зотов — пожилой писатель, прекраснодушный гуманист и либерал, весьма далеко стоящий от «террорных» методов народовольцев и принадлежащий к той категории людей, которые, даже будучи втянутыми в общую схватку, обязательно оказываются над нею; Анна Ардашева — хотя и не безоговорочная, но все же единомышленница, сподвижница Александра Дмитриевича.

Сближает же этих во многом разных людей привязанность и любовь к Михайлову, преклонение, порой неосознанное, невольное, перед его удивительной цельностью характера, перед его стойкостью, способностью полностью подчинять свою жизнь делу, идее, однажды и навсегда избранной для себя путеводной:

«Он был в организации, она была в нем. Поразительная слитность. Других примеров не знаю. Знала преданных, верных, убежденных, стойких. Но сквозил просвет, пусть тонкий, как волос, но просвет между своей личностью и той совокупностью личностей, которая и составляла организацию.

Умудренные опытами жизни, русские крестьяне видят в мужицком миру олицетворение общественной совести, высоких побуждений: „Мир велик человек!..“

Вот так Александр Дмитриевич в его отношении к организации: …И опять — „отношение“: как это блекло. Нет, любовь не к отвлеченному, абстрактному, а к совершенно реальному, как бы и не к совокупности личности, а к новой Личности, возникшей из совокупности…»

Наверное, эти мысли и удержали Анну Ардашеву в тот момент, когда она было решила перейти из «Народной воли» в плехановский «Черный передел». Решила не случайно. Народовольцы организовали, с целью убить императора, взрыв в Зимнем дворце. Александр И тогда чудом уцелел. Однако при взрыве погибло множество ни в чем не повинных солдат Финляндского полка, несших в Зимнем караульную службу. Непредвиденная нелепость? Трагическая случайность? Вроде бы да. А если взглянуть иначе, террор не мог не привести к многочисленным и бессмысленным жертвам. По самой сути своей он как бы даже подразумевал их. Народовольцам — и Михайлову, как одному из их идеологов, — казалось: благая цель способна оправдать если не все, то многие, зачастую крайние средства. С такой позицией, с такой тактикой никак не хотела и не могла согласиться Анна Ардашева. И все же она осталась в организации. Осталась, хотя любые формы насилия претили ей. Магнетизм личности Александра Дмитриевича оказался сильнее ее принципов.

А что же Зотов? Как должен был он, рыцарь и радетель высокой этики, добролюбивый духовный странник и мыслитель, оценивать случившееся? Что мог он чувствовать, видя результаты деяний своего друга и вдохновляемой им организации?

Подобно Ардашевой, Владимир Рафаилович многое не разделял, со многим в позициях Михайлова и народовольческой политической программы не соглашался. Но так же, как и Анна Илларионовна, он в полной мере испытал очарование, притягательную силу волевого и цельного характера человека, положившего душу за други своя, без остатка отдавшего жизнь делу народной свободы. Не покажется натяжкой предположение, что именно под влиянием этого непримиримого, легендарной принципиальности и честности человека смиренномудрый, далекий от политики Зотов решился стать хранителем секретных портфелей «Народной воли».

В бесхитростном, участливом, лишенном внешней аффектации, тяжелодумного мудрствования и профессорских интонаций рассказе Владимир Рафаилович подробно останавливается на ключевых и поворотных моментах пути своего друга, будь то неудавшаяся «пропагаторство» Михайлова в саратовской старообрядческой общине или же многочисленные безуспешные покушения на императора, планы которых разрабатывались Александром Дмитриевичем. Зотов размышляет над теми или иными шагами героя, восторгается, соглашается или спорит с ним. И постоянно, снова и снова, в очных и заочных дискуссиях с Михайловым и его сторонниками, возвращается к вопросу о сочетании справедливости и террора, правды и насилия…

В повести «Завещаю вам, братья…» много тематических линий и сюжетных векторов. Чуткий читатель, должно быть, не обошел их вниманием. Но апогеем, высшей драматической точкой все же остается история унесшего невинные жизни злополучного теракта в Зимнем дворце и последующее осмысление, переживание случившегося «биографами» Михайлова. Здесь, в этом кульминационном моменте предельно обнажается главная для большинства выходящих из-под пера Юрия Давыдова книг тема — совместимость силы и произвола с мечтаниями о всеобщем благоденствии.



Ее касался прозаик в романе «Глухая пора листопада» и повести «На скаковом поле, около бойни…». К ней обращался в недавно вышедшем романе «Соломенная сторожка», посвященном последовательному воителю за чистоту демократического движения от проповедников вседозволенности Герману Лопатину.

В книге, о которой теперь речь, эта тема поставлена во главу угла повествования.

Наверное, почти не задумываясь, подписался бы Владимир Рафаилович Зотов под тревожным предупреждением Лопатина, не уставшего повторять, как непростительно «и страшно упустить время нравственной выделки, ибо в ходе революции энергические элементы непременно испытают искушение сомнительными формами борьбы». Подписался, поскольку в силу одних уже своих убеждений прекрасно осознавал ту принципиальную, мало сказать, — роковую разницу, что существует между романтическим желанием переделать мир и непосредственной его переделкой по собственному разумению. Беда — сами-то преобразователи не всегда и не до конца ее прозревали.

И еще понимал Зотов: безоглядно исповедуемый народовольцами террор в конце концов обязательно обернется против них нее. Так и произошло: взрыв бомбы Греневского, сразивший государя, прогремел смертным приговором и народовольческому движению.

Но, споря с Михайловым и его сообщниками, не принимая их методов, Зотов все-таки не опускается до прямолинейного обличительства, не допускает категоричного и безоговорочного осуждения народовольцев. Случись такое, и Владимир Рафаилович, а вместе с ним и сам Юрий Давыдов погрешили бы против истины, изменили исторической объективности.

Да, на своем пути Михайлову, как и многим другим радетелям общественного переустройства, не раз приходилось оскальзываться, оступаться, совершать непоправимые просчеты. Сейчас-то из нашего всезнающего и, увы, не все понимающего далека мы часто слишком неосмотрительно, поспешно и размашисто беремся судить заблуждения деятелей минувшего. Беремся, забывая подчас и о понятии «исторический опыт», и о том, что ведь в конечном счете не только по верным и правильным шагам можно оценить человеческую жизнь — можно и по характеру заблуждений и ошибок. Все, во что верил, чем жил и что отстаивал Александр Дмитриевич, было им от начала и до конца прочувствовано и выстрадано. Ошибки и заблуждения в том числе. И не жаждой власти, упоительным авантюризмом, а подлинным стремлением к справедливости и свободе объясняются они.

Своеобразным упреждением возможных возражений унылых скептиков и чванливых всезнаек звучат в повести слова героя, отражающие и убеждения писателя, его подход, его позицию: «Я наперед прошу: держитесь, пожалуйста, на той поверхности, на которой мы тогда жили. А то ведь, извините, задним умом крепки. Невелика проницательность, если она, в сущности, и не ваша. Вас время подняло и притом, заметьте, без всяких ваших усилий. Время и горький опыт тех, кто сошел под вечные своды.

Терпеть не могу приват-доцентов: откушают утренний кофе, встряхнут манжетами и ну разить минувшее критическим оружием нынешней выделки… Терпеть не могу всезнаек, за которых уже потрудилась старуха история. Не мудрость, а мелкое глубокомыслие. Нет, ты бы, сударь, слился душою с деятелями минувшего, поварился в котле тогдашних страстей, потерзался бы мильоном тогдашних терзаний, а уже после, уже потом хмурил бровь…»

В книгах Юрия Давыдова нет ни грана менторской холодности, беспристрастности стороннего наблюдателя, безучастным, равнодушным оком скользящего по верхам событий. Глубина проникновения прозаика в самое существо жизненного материала так велика, а художественная энергия, вдохновенность его слова настолько заразительны, что порой и впрямь чудится, будто написаны произведения не нашим современником, но талантливым и прозорливым очевидцем, непосредственным участником тех давних событий, написаны по горячим следам… А уж отсюда и читательская заинтересованность, сочувствие, сопереживание.