Страница 14 из 15
Гадливость поднималась внутри, снова вызывая в памяти отвратительный запах.
Соня сбегала за резиновыми перчатками, которые хранились в ящике кухонного стола, натянула их на руки и открыла тетрадь, к ее счастью, на самом деле ничем не пахнущую. На первой странице не было ничего, кроме короткого четверостишия, видимо, эпиграфа.
Соня узнала строки из стихотворения Уильяма Блейка и удивилась. По ее мнению, никто из Галактионовых не мог знать знаменитого английского поэта, художника и гравера, но тем не менее факт оставался фактом. Она перевернула страницу.
«Личный дневник Александра Галактионова» было написано там четким, очень уверенным почерком, и Соня от изумления подавилась воздухом и закашлялась. Она была уверена, что Санек, умственно отсталый мальчик из ее детства, не умеет ни читать, ни тем более писать. Однако он умел и даже вел свой собственный дневник, который открывал цитатой из Блейка.
Под надписью обычным карандашом был нарисован портрет самого Санька, очень похожий, надо признать.
Соня вспомнила, что в детстве он все время рисовал, причем очень здорово. С годами этот навык не пропал, а, наоборот, развился, да еще как. Она снова вернулась на страницу назад и снова перечитала эпиграф. Похоже, исполненным радости и веселья существом, которому ангел приказал жить, но не ожидать ни от кого помощи, был сам Санек – родившийся ментальным инвалидом мальчик, запертый из-за болезни в собственной квартире, вынужденный ограничить свое общение только с родителями да еще с книгами, которых в доме Галактионовых было так много.
Она вспомнила, как в детстве они с друзьями собирались на детской площадке во дворе. К ним часто подходил застенчивый Санек, пытавшийся проявить дружелюбие. Но общаться с ним соглашались только Соня и Денис. Остальные мальчишки и девчонки насмехались над неполноценным сверстником, обзывали и даже толкали его. Особенно агрессивен был Арсений из соседнего подъезда. Было такое чувство, что он просто ненавидит Санька. За его открытость, ранимость, инаковость, что ли…
Соня впервые в жизни подумала, что должен был чувствовать маленький мальчик, так открыто презираемый сверстниками. Что должны были чувствовать его родители. Ей стало так стыдно, что она даже уронила на колени тетрадь и схватилась резиновыми ладонями за загоревшиеся щеки. Ну, почему, почему никогда раньше она про это не думала?
Этот больной мальчик, о существовании которого все предпочитали не знать, оказывается, умел читать и понимать красоту стихов, талантливо рисовал, а также проводил параллели между прочитанным и своей безрадостной жизнью. Какой ужас!
Соня сорвала с рук перчатки, потому что ей теперь казалось святотатством прикасаться к тетради через холодную равнодушную резину, пачкая страницы тальком. Перевернула еще одну страницу, и еще, и еще. Практически везде были автопортреты Санька. На одних рисунках он строго смотрел со страницы, на других был запечатлен сидящим у окна и печально смотрящим наружу, туда, где протекала без него нормальная, обычная, полная приключений жизнь.
Еще Санек рисовал то, что видел из окна. Своего отца, несущего авоську, из которой торчал пакет молока и буханка черного хлеба. Кошку, умывающуюся лапой посредине двора. Соседа, выгуливающего собаку – большого палевого лабрадора. Спеша к первой паре, Соня часто встречала их на улице – высокого мужика средних лет в резиновых сапогах в любое время года и бело-синей куртке с капюшоном и крупного пса с очень умными глазами. И сосед, и собака на рисунке, выполненном простым графитовым карандашом, выглядели как живые.
В дневнике был и рисунок, сделанный во время новогоднего праздника, который года два назад организовали в их дворе для живущей здесь малышни. Переливающаяся огнями елка была здесь, Дед Мороз со Снегурочкой, хоровод тепло одетых детей, столы, накрытые пирогами и конфетами. Соня тогда на праздник не ходила, но в окно тоже наблюдала, ей было интересно, да и Денис принимал непосредственное участие в организации мероприятия. Пироги были его рук делом.
Зарисовки с праздника занимали в тетради несколько страниц, и под последней тоже каллиграфическим почерком было написано стихотворение. И снова Блейк.
Похоже, молодому человеку было грустно наблюдать за весельем других. Весельем, в котором он никак не мог принять участие, и он утешал себя стихами любимого поэта.
«Можно в скорби проследить счастья шелковую нить…»
Соне снова стало стыдно, что, живя в квартире напротив больше тридцати лет, она так мало интересовалась тем, как проходят дни ее соседей. А ведь так мало стоила бы ей привычка раз в неделю забегать к Саньку и разговаривать с ним хотя бы недолго.
Она перевернула еще одну страницу и застыла, потому что там был нарисован ее портрет. Ее двойник, прорисованный до фотографической точности, с таким же непослушным завитком волос на виске, который ей приходилось то и дело заправлять за ухо, но он непокорно вылезал снова. Даже жест, которым она нетерпеливо заправляла прядь волос, казалось, был виден на этой странице. Ловкое, едва заметное движение пальцев… Голубизна глаз… Казалось, без цветных карандашей передать ее было бы невозможно, но у Санька получилось. Длинная шея в вырезе футболки – рисунок был сделан летом, когда Соня шла от машины к подъезду, и его сопровождало стихотворение, словно подтверждая, что художник был крайне высокого мнения о своей «модели».
Ну да, разумеется, Уильям Блейк.
Соня любила творчество поэта, хотя, вслед за своим научным руководителем, профессором Ровенским, специализировалась на творчестве Шекспира, и кандидатскую диссертацию защищала по нему же. Если бы у нее был выбор, то она с удовольствием изучала бы творчество именно Блейка, но подобное предложение, робко высказанное вслух сразу после поступления в аспирантуру, было отметено Ровенским с таким жаром, что настаивать Соня не посмела.
Благообразный и обычно весьма политкорректный профессор чуть ли не слюной брызгал, услышав фамилию Блейка. Соне это показалось странным, но, немного подумав, она решила, что в старом профессоре бушует ревность к его собственному научному руководителю, профессору Свешникову, который всю свою жизнь посвятил именно научным исследованиям творчества и жизни Блейка. Несмотря на то что Свешникова уже не было в живых, Ровенский, видимо, не мог простить былой славы знаменитого профессора, до уровня которого никак не мог дорасти, как ни пытался.