Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 15



– Передай Теодору: пусть подаст мою шкатулку.

Иван встал и сам спустился вниз.

Хозяин растерянно хлопал глазами, не зная, что и подумать. Томительно тянулись минуты ожидания. Первым вернулся Иван. Не глядя на Воейкова, положил на стол орден Андрея Первозванного, обернутый голубой лентой. Алексей Григорьевич достал из принесенного лакеем ларца своего «Андрея» с бриллиантами и рубиновый крест Александра Невского и, прежде чем отдать, истово приложился к каждому, словно к святым мощам. Его дочь извлекла из шкатулки красную ленту, на которой висел знак ордена Святой Екатерины, и равнодушно протянула офицеру. Тот бережно завернул все ордена в тряпицу, сунул за пазуху, надел треуголку и отсалютовал:

– Ну, скатертью дорога!

Звон шпор на лестнице, стук копыт по двору… Когда все стихло, Алексей Григорьевич встал, резко отодвинув кресло.

– Ну, чего расселись? – со злостью сказал он семье. – Ехать надобно, поспешать!

И пошел к выходу. У Прасковьи Юрьевны задрожал подбородок, глаза наполнились слезами, и она привычно промокнула их платком, шмыгнув носом. Все гуськом спустились по лестнице.

У кареты князя нагнал хозяин.

– Как же насчет денег? – спросил он встревоженно, но без прежней робости. – Пили, ели… Лошадям сколько сена скормили… А то ведь и офицера кликнуть могу, чай, недалече отъехал…

Дерзость была превеликая. Алексей Григорьевич побагровел и, размахнувшись, ударил невежу в ухо; попадись ему под руку арапник – тому бы дня три потом лежать да охать.

– Молчать, холоп! – крикнул страшным голосом.

Хозяин повалился ему в ноги, униженно прося прощения.

– Выдай ему… сколько причитается, – сквозь зубы процедил Долгоруков слуге и забрался в карету.

Усидеть в карете было трудно: ярость, клокотавшая в груди, рвалась наружу. Сейчас бы сесть верхом – да в поле во весь опор, ловить ветер раздувающимися ноздрями, нестись между небом и землей очертя голову, размыкать злость, вытрясти ее из себя… Да нельзя: пусть видят, что князь Долгоруков степенно следует в свои деревни, а не бежит, как вспугнутый заяц. Ведь как заговорил! Купчишка… сволочь… Мерзавцы! Пока твердо стоял на ногах, глаза поднять боялись, а стоило пошатнуться, так они уж и кричат: бей лежачего! Нет, сукины вы дети, меня еще не повалили, рано радуетесь!

– Что ты, батюшка?

Верно, какие-то мысли сами сказались, и добрая Прасковья Юрьевна подумала, что муж говорит с ней.



– Молчи, дура! – огрызнулся тот и откинулся на подушки, закрыв глаза.

Но мысли так просто не прогонишь, и Алексей Григорьевич продолжал вести разговор сам с собой. Да с собой ли? Мнилось ему, что сидит напротив знакомая фигура, положив руки на палку с тяжелым набалдашником, и усмехается, ощерив зубы под приподнятой усатой губой. Мол, что, Григорьич? Отольются кошке мышкины слезки? Думал, что свалил меня – и все по твоей воле будет, ан вона как обернулось: за мною вслед едешь, тою же дорогой!

Александр Данилыч… Смейся, смейся… Твоей дорожкой, говоришь, иду? А ты меня с собой не равняй. Да, высоко ты вознесся. Хотел свою дочь царицей сделать – и сделал бы, если бы императрица, эта портомоя лифляндская, подстилка солдатская – прости меня, Господи, нехорошо так о покойнице, – если бы не отдала Богу душу не вовремя. А какое ты право имел? Светлейший князь! Из грязи в князи-то вылез! А Марья Владимировна Долгорукая была супругой царя Михаила Федоровича, да-с, Долгоруковы-то от Рюриковичей свой род ведут! Не помер бы государь Петр II накануне свадьбы, была бы сейчас Катька императрицей – все бы в ногах валялись: и Голицыны, и Головкин, и Остерман. Да хоть бы и помер – выправили бы завещание, и никто бы не пикнул. А все Ванька-дурак, дурак и трус. Какого пса его послушал! И потом – ездил все к своей крале плакать, вместо того чтобы полк свой под ружье поставить да к Кремлю привести! Жениться ему приспичило! И на ком! Польстился на богатство да на личико смазливое, а где оно теперь, это богатство? И что толку в такой жене? Девчонка еще, дура набитая, только ресницами хлопать умеет да слезы лить. Круглая сирота… Добро бы жив был отец ее, Борис Петрович, – тогда вышел бы совсем другой разговор! Шереметевы да Долгоруковы – эту силу никто бы не осилил. А так – эх… И Катька дура, не убереглась, ребенка мертвого скинула… Был бы живой, да если б еще мужеского пола – прямой побег от царского корня, плоть от плоти…

Алексей Григорьевич бросил недобрый взгляд на старшую дочь, сидевшую у оконца с задернутой шторкой.

Весть о том, что через Коломну едет невеста покойного государя, быстро облетела весь город. Вдоль дороги стояли женщины с младенцами на руках, порой и мужики затесывались среди них, жадно вытягивая шею из задних рядов. Да и было на что поглазеть: гайдуки, скачущие впереди кареты, кибитки, фуры, колымаги, подводы, да конюхи, гонящие расседланных лошадей (ай да кони! не иначе, заморские!), да псари со сворами борзых и гончих… Старики, видавшие царский поезд, словоохотливо сравнивали его с княжеским и находили много благодарных слушателей.

Екатерина прислонилась головой к мягкой обивке кареты и закрыла глаза, притворившись, будто дремлет. Ей было тошно от докучливой заботливости матери, попреков отца и непроходимой глупости сестер. Она хотела бежать от всего этого – и от того, что тянулось сейчас за окном. Душа ее рвалась отсюда прочь, словно нежная канарейка, пойманная в силок и томящаяся в клетке у окошка вонючей избы. Все здесь ей было противно, с тех самых пор, как ее привезли обратно домой из Варшавы, где она жила у дяди. Иван обрусел очень быстро, а она чувствовала себя чужой. Неужели ей никогда не вырваться из клетки, неужели таков ее жребий? Боже, ты этого не допустишь! Чем я так прогневила тебя?…

К чему лукавить: она прекрасно знает ответ на свой вопрос. Зачем она согласилась участвовать в этой гадкой игре, где весь ее профит был в том, что она сменяет железную клетку на золотую?! Что проку быть женой императора? Простая купчиха чувствует себя большей хозяйкой в своем доме, чем она была бы во дворце. Петр повзрослел бы и перестал бы считаться с ее семьей, а если бы она превратилась в помеху его желаниям – прогнал бы или заточил в монастырь, как его дед его бабку… Дочь не должна перечить отцу… И вот она пожертвовала своей любовью, своим счастьем – ради чего?…

Из-под опущенных век скатились две слезинки, оставив мокрый след на щеках. Нет, не подавать виду, что ей больно! Екатерина отвела рукой шторку и выглянула в оконце кареты. Стоявшая у обочины старуха увидела ее и перекрестила.

Глава 2

Наташенька ехала со своей мадам в двухместной кибитке; девка сидела на козлах рядом с кучером, а Иван скакал рядом верхом. Коляска еле-еле тащилась по раскисшей дороге, лошади выбивались из сил, вытаскивая ее из грязи; когда Ивану надоедало плестись шагом, он пришпоривал коня и уносился вперед, вдоль растянувшегося поезда, и тогда Наташа беспокоилась, в тревоге высовывалась из-за полога и, нашарив взглядом стройную фигуру мужа, уже не сводила с нее глаз.

Была середина апреля; весна уже вступила в свои права и вытурила в шею зиму, которая в спешке позабыла кое-где под кустами в перелесках клочки ноздреватого снега. Небо сияло незабудковой синью, свежий воздух щекотал ноздри, и от солнца хотелось чихать. Но земля, пропитанная талой водой, дышала холодом.

Поезд остановился. Верховые съехались в кучу; кучера слезли с облучков и подошли к ним; все махали руками и указывали кнутовищами в разные стороны; поднялся страшный гвалт. Наташа высунулась из кибитки.

– Что там, Ванечка, голубчик? – крикнула она, радуясь возможности поговорить с мужем.

– Да река разлилась, дороги не видать, – беззаботно отвечал Иван, вглядываясь в даль из-под руки, козырьком приставленной над глазами. И добавил поспешно: – Не бойся, моя ясынька, видно, крюк дать придется, ну так что ж?

Посовещавшись, кучера вернулись к своим экипажам; гайдамаки развернули карету вправо, подняв за заднюю ось; людей высадили из фур и колымаг для того же маневра; кучера стали нахлестывать лошадей, осыпая их грубой бранью. Немка-гувернантка, сидевшая рядом с Наташей («мадам», как та ее называла), досадливо морщилась: она почти двадцать лет жила в России и брань распознавать научилась давно.