Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 21

Кто-то скажет, что Великая Отечественная война окончилась в мае 1945 года, кто-то уточнит, что это произошло в сентябре, в том же году, но я-то знаю – далеко не для каждого из её участников. Мой родной отец ещё длительное время гонялся за бендеровцами по долинам и по взгорьям Прикарпатья, держа в руках страховидный автомат ППШ, иногда бендеровцы гонялись за ним, при этом имея на вооружении всякую гадость, наподобие «Шмайсера». Эта беготня продолжалась бы вплоть до наших светлых дней, если бы не деятель Хрущёв Никита Сергеевич. Он безобразие прекратил гениально просто: кое-кого из руководителей подполья принял в свой партийный аппарат, коих пересажал по-сталински, а многих по-сталински выслал в отдалённые регионы, отчего на Украине сразу же воцарились тишина и благодать, осеняемые иногда заметным лишь для понимающих жовто‑блокитным флажком.

Но от этого война не окончилась. Мне кажется, Великая Отечественная началась когда-то давным-давно и конца ей до сих пор не видно. Так она и громыхает, то холодом, то жаром стучится в моё сердце. Войне наступает конец, когда приходит мир. И людям мир вроде бы нужен. Но они к миру не стремятся. Не знают, какой мир им нравится. И людям, я с детства так думал, нужно помочь. Создать им мир. Но на основании чего? Равенства – нет. Братства – нет. Единого для всех благополучия – нет. Вот на базе познания можно было бы всем примириться, да какое в те годы было познание – сам-то в школе учился так, не ахти. Я и товарищам не мог помочь, как следует. Помню, лучшего друга, Валерку, вызвал к доске англичанин, весь крутой – после Оксфорда прямиком пожаловал в нашу школу. Учителем. Что он там делал, в этом самом Оксфорде, никто толком не знал, но с виду он был чистый Байрон – из висящих в классе портретов больше его и сравнить было не с кем. Породистый. Довоенный. Не сравнить с нашими исхудалыми отцами. И вызывает этот Байрон Валерку к доске, и спрашивает его – не мог бы он сказать по-английски какое-нибудь слово. Например, «правительство». И было бы совсем неплохо, когда он смог бы это слово написать на доске. Ну, насчёт написать, это для Валерки было сложновато, а вот произнести этот термин он решил попытаться. С моей подсказки. Главное, я-то правильно подсказывал, с учебника, а друг мой недослышал или недопонял, ну и брякнул что-то, наподобие «гавён мент». Конечно, кто после Оксфорда, тот не всякий может такой английский спокойно воспринять, да и эра на дворе тогда стояла специфическая: обещали много, платили мало. Потому, видимо, наш учитель так Валерке и сказал: «Сит, – говорит он ему, – даун…». И спился. В очень скором времени. Кто бы мог подумать… Ничем ему не помогло ни оксфордское произношение, ни английский шик. Мёл какое-то время школьный двор, потом и вовсе сгинул. А Валерка до сих пор на меня обижается за тот случай в смысле того, что если не умеешь подсказывать, так и не суйся, а то видишь – угрохал хорошего человека. Перспективного. Хотя я, конечно же, для них обоих как мог, так и старался. И вообще. Я так считаю: если вызывают тебя к доске, так слушай, что подсказывают. Слушай ухом, а не брюхом. Вот тебе и познание.

Ссыльных граждан направляли туда, где в них более всего нуждались – на стройки народнохозяйственного назначения. Там же оказывались и их демобилизованные сатрапы, гонители и преследователи. А тут как раз подвернулась опять сталинская, но уже погребальная, посмертная, то есть, ну, в его честь, значит, тотальная амнистия, отчего поток уголовников всех мастей и форматов устремился по тем же адресам. На работу брали тогда всех желающих, а нежелающих загоняли угрозами, прикладами и пинками. Ссыльный народ был не в восторге от такого способа трудоустройства, по какой причине на нашей огромной градообразующей ткацкой фабрике рабочая обстановка и производственные отношения имели оттенок простой взаимной ненависти. Откровенно недолюбливали друг друга все и всех, вдоль и поперёк, сверху донизу, а любили одних только ткачих, которым и отказаться было неудобно – как-то не принято. Любили прямо на фабрике, на рабочих местах – на кучах ветоши.

      Любовь порождала детишек, причём далеко не каждый происходил от отца и матери. Чаще от одной только матери, отца потом никто из них не встречал никогда, ни разу в жизни. И жили деточки кто где. И где как. В общагах, в бараках, в коммуналках, а то и в подвалах жилых домов, разгороженных комнатёнками, тоже наподобие общаг.

Но у меня были папа, мама, бабушка, мы жили в огромной по тем временам двухкомнатной квартире, хоть и на первом этаже. И всё это великолепие возникло благодаря примерной отцовской фронтовой службе и заметному положению его на службе милицейской. Этаж квартиры по тем временам особенно выбирать не приходилось. Тем более, что окна так высоко находились над асфальтом, что взрослому было рукой не достать, не то, что пацану. Снежки, правда, долетали. И попадали. Ещё бы им не попасть – такие были у нас огромные окна. И колобки тогда лепились превосходные… Мне всё казалось большим в нашей квартире – комнаты, коридор, кухня и даже огромный дровяной сарай, который превосходно получился из ванной. Действительно, зачем ванная, когда нет горячей воды? Пусть будет дровяная. И получилась! Когда я открывал дверь дровяной – оттуда вырывался изумительный лесной запах, смоляной, пропитанный птичьими и звериными тайнами. Жаль, мама редко позволяла мне такую радость – она слышала, да и я слышал, и все другие слышали, что там, в глубине, между поленьями, скребётся мышка. Или две. Одной бы невозможно было так быстро перескочить из угла в угол. Потому эти замечательные животные всегда были крепко-накрепко заперты толстенной дверью. А ещё такие чудеса происходили в нашей квартире: ночью, в самой темноте, в самом укромном уголке, даже если находиться с головой под одеялом, даже с закрытыми глазами, происходили странные вспышки света. Не каждый день, даже не каждый месяц, но происходили. Бывало так, что вспышки следовали одна за другой. Их в народе называли зарницами. Говорили об этом многие, но очевидцев мне не встречалось. Ничего себе, зарницы, ночью и под одеялом. И цвет этих зарниц был необыкновенный, я бы его назвал сине‑фиолетовым. Бабушка объясняла это явление, о котором я ей рассказал, так, что Бог гневается из‑за того, что церкви позакрывали. Возможно, так оно и было, только потом я узнал, когда стал повзрослее, что неподалеку от нашего города, приблизительно в восьмистах километрах, находился подземный Семипалатинский ядерный полигон. Может быть, это он и попыхивал…

Деда своего я не помнил, потому что не знал. Вернее, знал о нём только с бабушкиных слов и слёз. Он погиб в начале войны под далёким городом Ленинградом, в составе сибирского народного ополчения. Дед воевал целую неделю, пока ехал в эшелоне до станции назначения. А как приехал, в тот же день разбомбили его немцы вместе со станцией и всем его ополчением – совершенно мирных гражданских лиц, никогда не державших в руках оружия. Гражданским лицам оружие не полагалось даже на фронте. Его надо было взять в бою, у мёртвого врага. Или живого, но дедушка таких навыков всё равно не имел. Он был банкиром – заведовал настоящим районным сельским банком. То есть, был большим начальником. Но в те времена начальников часто арестовывали. И дедушку пытались арестовать, но ничего у них не получилось. Потому что, когда большевики приходили за дедом с винтовками и наганами, он, как назло, оказывался мертвецки пьян. Не то, чтобы на вопросы отвечать – ходить отказывался, потому что не мог. Раз пришли, другой пришли – ну, куда это годится? Нехорошо. А что ещё можно было ожидать от беспартийного негодяя? Видят большевики – дело дрянь. Так и отступились. Не под силу им оказалось деда на руках вытаскивать. И к стенке не смогли приставить. Он и стоять не мог. А лежачего расстреливать вроде было незаконно. В особенности, если он пьян как свинья. Получается, будто он под наркозом. Вот заместитель дедушкин трезвым попался – того сразу расстреляли. Прямо во дворе госбанка – бабушка рассказывала. В силу высшей революционной необходимости.