Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 23



Четыре места из шести было занято.

– Большинство предпочитает неизвестность, но такая слава – тоже слава! – сверкнул озорными глазами Тургенев и указал на круглый, торжественно сервированный стол посреди столовой. – Здесь насыщают бренную плоть выдающиеся зубрилы и гении от Бога. Цвет пансионата, благороднейшие из благородных. Впрочем те, у порога, тоже благородные.

Кушанья подавали надзиратели.

– Счастливейшие минуты! – шепнул Тургенев. – Наши тираны, доносящие о каждом вздохе и чохе начальству, – в роли слуг.

Все было вкусно. Среди пансионеров Жуковский приметил ровесников, но добрая половина – дети. В низшие классы принимали с девяти.

– Казармой не попахивает? – наклонясь, спросил Тургенев.

– Мне казарма тоже нравилась.

– Вы – феномен! – признал обретенный друг, и в этом признании подвоха не было.

Первое огорчение пришлось испытать сразу после обеда. Оказалось, Александр – полупансионер. Живет на Моховой, в здании Университета, совсем рядом. Его батюшка Иван Петрович Тургенев – директор Университета, просветитель, отыскавший для России в провинциальном Симбирске светоча Карамзина.

– Не беда, что спать нам в разных дортуарах, – утешил Александр. – В восемь утра мы, которые полу-, уже в Пансионате и только в шесть вечера покидаем его благословенные стены… Записывайся к Баккаревичу на русскую словесность – и мы будем неразлучны.

Пансионат предлагал своим воспитанникам программу пространнейшую: история русская, всемирная, естественная, логика, математика, механика, физика, география, статистика, право, артиллерия, фортификация, архитектура, мифология, русский язык и словесность; языки: латынь, французский, немецкий, английский, итальянский, иностранная словесность, рисование, танцы, верховая езда, фехтование, ружейные приемы, военные построения. Всего осилить было невозможно, и пансионеры имели право избрания основных предметов. Выбор Жуковского: обе истории, словесность, языки французский и немецкий, рисование.

Жизнь определилась.

В два часа пополудни Тургенев привел его в аудиторию, где лекции читал Михаил Никитич Баккаревич.

«Аудитория» – пело в груди дивное и, может быть, самое-самое из всех ученейших слов.

Скамьи и столы – амфитиатром, под потолок. Жуковский зачарованно воззрился на высоты, но Тургенев положил руку на плечо, усаживая на скамью первого ряда.

– Парнас – путь к ослиному столу. Сверху профессор с кузнечика, а для нас он должен быть великаном.

Бессмертные

И вот он – великан.



Среднего роста, среднего лица… Михаил Никитич Баккаревич вошел в аудиторию, словно бы сомневаясь, сюда ли, а если сюда, – нужен ли? Просеменил к столу, уронил из под мышки несколько томиков и, не поднимая глаз на пансионеров, принялся искать среди книг нужную. Все разом отодвинул. Чуть ли не скачком очутился за кафедрой, и нет человека – пламень.

Вы узнаёте? О нет, вы только начинаете прозревать…

– О-ке-а-аан! – продекламировал Баккаревич, прикрывая глаза веками. – «Горящий вечно Океан». Кто из пиитов российских, из римских, греческих проникал мысленным взором в суть материи, в суть эфира Вселенной?

Ломоносов! Ломоносов, други! Мы, сирые, отдали нынче сердца свои автору «Вертера», автору «Коварства и любви», Лоренсу, Стерну, Оссиану, Юнгу… Вот вы! – Баккаревич сбежал с кафедры и остановился перед Жуковским. – Вы впервой на моей лекции. Кому из властителей дум принадлежит ваше сердце?

– Оберону, – пролепетал Жуковский.

– Оберону. Стало быть, Христофору Мартину Виланду. Но я говорю вам: Россия забудет Сен-Пьеров, Юнгов и даже Макферсонов. Бессмертно имя Ломоносов!

Баккаревич превратился в истинного великана. Медленно, величаво прошел на кафедру, обвел глазами аудиторию.

– Почему я так уверен? Да потому, что русская прасодия, стало быть, сама ритмика русского стихосложения выявлена из строя русского языка – Ломоносовым. Может быть, окутанные тьмой лжезнания потомки наши века через два, через три не будут знать од Ломоносова, его переложений псалмов, его размышлений по поводу Северного сияния, но пиитам нашего пресветлого будущего придется пользоваться его открытием, его строем речи. Его и Державина! Гавриил Романович, слава богу, жив, здоров. Он наш современник, он творит. Но знайте! Он – бессмертный. Ученые мужи будут помнить Феофана Прокоповича, Тредиаковского, Сумарокова, Петрова, Попова, Струйского, а вот стихи будут читать – через века – Державина.

Почему это прекрасно? Да потому, что в груди у нас от стихов Державина, от стихов Ломоносова возникает музыка. Музыка неуловимая, ибо является отзвуком гармонии Вселенной. Помните главное: стихотворный язык есть музыка. Вот к чему стремитесь. Берегите музыку в себе, если она зазвучит, запоет в вашей крови. И страшитесь! Страшитесь осквернить музыку. Убить сей дар Всевышнего может одно-единственное слово. Не гоняйтесь за странностями, дабы увлечь читателей измышлением таинственности. Строго соблюдайте, чтобы рифма покорялась рассудку как своему царю. Избави вас бог быть рабами рифмы!

Когда лекция была закончена, Тургенев шепнул Жуковскому:

– Он говорит с нами так, будто все мы пииты! – засмеялся. – Ты чувствуешь в себе Вселенскую гармонию?

– Чувствую! Александр, я ничего еще не знаю, но я чувствую!

– Тебе бы братца моего старшего послушать. Увы! Мы ему не ровня, он уже студент.

Дома

Быть столичным жителем – пусть прежней столицы – все равно, что иметь орден. Во дни коронации император Павел Петрович вдруг посетил Университетский пансион.

Посещение было нежданным. Пансионеров строили в коридоре, когда император уже появился в дверях. Стремительно пробежал перед фронтом онемевших от восторга юношей и мальчиков. Развернулся, пошел к выходу, и тут без команды, без подсказки грянуло: «Ура! Ура! Ура!» Павел повернулся. Строгое лицо озарила улыбка, серые глаза сделались солнечно синими.

«Господи, благодарю Тебя! – молился Васенька Жуковский, ложась вечером в постель. – Я видел императора! Он прошел так близко, что воздух восколебался. Я дышал в тот миг одним воздухом с повелителем России».