Страница 21 из 23
– Нет, не слышал.
– Александр воистину Александр – защитник людей. Он сказал: «Большая часть крестьян в России рабы. Считаю лишним распространяться о несчастии подобного состояния. Я дал обет не раздавать крестьян в собственность, дабы не увеличивать числа рабов».
У Жуковского перестали блестеть глаза.
– А сколько у вас душ, Блудов?
– Много. А у вас?
– Я тоже рабовладелец. У меня – Максим. Бабушка одарила. Мы все повязаны рабством. И еще службой. Служба – такое же рабство. Начальник моей конторы готов меня цепью приковать к столу.
– А где вы служите?
– В Главной Соляной конторе. Ненавижу! Ненавижу мою службу до такой степени, что, любя все соленое, не прикасаюсь к солонкам.
Блудов засмеялся.
– Да как же вам любить крепкосоленую контору, коли правит ею Пресмыкающееся животное?
– Вы знаете прозвище господина Мясоедова?
– Москва любят зубоскальство. Но, драгоценный друг мой, выше голову! Наш вождь – Александр. Имя гордое, зовущее за собою. Не берусь предсказывать, благословит ли Бог нашего государя на подвиги, достойные славы Македонского, но наше с вами завтра – пусть не близкое – блистательно! Александр каждого рожденного в России одарит будущим. Я уже говорил вам это.
Жуковский промолчал: коллежского асессора шестнадцати лет от роду в двадцать станут величать «ваше высокородие». А статскому советнику далеко ли до тайного?
– Я вижу сомнение на вашем лице, Жуковский! Быть нам при государях! Быть!
– Друг мой, Дмитрий! Я – прапорщик. Сержант – в два года, в семь – прапорщик, но я и в восемнадцать – прапорщик.
– Вы, Жуковский, поэт, а поэты в России – ближайшие к трону люди. Поэт в России, Жуковский, звание генеральское.
Бармы пиита
Новый друг – праздник. Дружба пьянит. Андрей и Александр Тургеневы, Жуковский, Блудов стали неразлучными. Дружество их было отчаянно сладостным, тем более что разлука уже на пороге: Андрею нашли место в Петербурге, в Иностранной коллегии.
Шатаясь по Москве, по гостям, друзья нагрянули к великому Дмитриеву. Иван Иванович жил в собственном доме у Красных ворот. Дом был с виду вполне обывательский, внутри тоже ничем не поражал: уютно, светло, в кабинете вместо стен книги.
Иван Иванович давно уже приглашал младую поросль на книжный свой пир. На Андрея Тургенева, на Жуковского смотрел с ласковой влюбленностью.
– Ах, славные мои! Как вовремя-то пожаловали. Сижу и плачу! Боже, как хорошо! Теперь вместе поплачем.
– «Слово о полку Игореве»! – узнал Жуковский раскрытую на столе книгу.
– Сколько раз, Василий Андреевич, сие читано тобою?
– Не менее десяти.
– В сотый раз прочтешь, а сердце будет биться, словно впервой чудо сие открыл: «О, Руская земле! Уже за шеломянемъ еси! Длъго ночь мркнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славил успе; говор галичь убуди. Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю – славы». – Будто на скрижалях писано!
– Жуковский подумывает сделать перевод «Слова», – сказал Андрей.
– Желание весьма похвальное. Всякий русский пиит должен сделать, хотя бы для самого себя, перевод «Слова». Се – профессор, коему равных нет. «Слово» учит видеть, а не скользить очесами вокруг себя. Учит слышать. Нам ведь постоянно долбит свое внутренний голос, а надобно слышать, что в мире делается… «Уже бо беды его пасетъ птицъ по дубию; влъци грозу въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты».
– Иван Иванович, что до точности слова в стихах, то вы и сами мастер первейший! – сказал Жуковский.
Дмитриев глянул быстро, остро.
– Льстишь старику?
– А вспомнить хотя бы, как у вас о поэтах современных сказано:
Всё в точку.
прочитал Блудов, сияя глазами, – Ни единого лишнего слова! Колет, длинные сапоги – эпоха! А дрожащая чашка с чаем?!
– Какие же вы молодцы! – возрадовался Дмитриев. – Вы же совсем зеленые отрочата, но проникли в саму суть поэзии!
Кликнул слугу, велел подать вина и кофею. Ходил по кабинету порозовевший, ворот на рубахе расстегнул. Ивану Ивановичу было чуть за сорок, но – он казался гостям самой историей. Головой вдруг тряхнул:
– Должно быть, чародей наш Ломоносов добыл для русской поэзии семимильные сапоги. Позавчера благозвучный Сумароков, вчера громовержец Державин, но ведь Карамзин-то уже не сегодняшний день! Сегодняшний день поэзии нашей – это вы, господа!.. Вы превознесли мою точность в слове. Се дар нашего поколения – вашему. Точное слово, по Божьей милости, внедряется в русский стих. Хотя бы тот же Клушин, слывущий заурядным:
Безыскусно вроде бы – да капитан как на картине. Вот он, весь! А с ним и большинство дворянства нашего.
Слуга ставил на стол чашки для кофе, бутылки, бокалы и, наконец, поднос с закусками, поднос с калачами.
– Люблю московские калачики! – Иван Иванович поднял бокал. – За нашу любовь и преданность русскому слову.
Выпили здравицу Державину, Карамзину.
– Иван Иванович! – спросил Андрей Тургенев. – Говорят, вы чудом спаслись от гнева императора Павла.
– Придумают – чудо! Божья милость! Да ведь и гнева-то не было. Получивши капитанский чин в последний год царствования матушки Екатерины, я тотчас взял отпуск, с твердым намерением выйти в отставку. И вдруг шестое ноября! Прискакал в Петербург и, зная уже о множестве перемен в гвардии, среди высшего чиновничества, тотчас и подал прошение на высочайшее имя об увольнении от службы. Прождал всего две недели. Получаю жданное, да с благословением! Чин полковника, право ношения нового мундира, стало быть, немецкого. Большинство капитанов капитанами и увольняли или же надворными советниками. От радости решил я представиться императору, благодарить. И на тебе! В самое Рождество является ко мне полицмейстер Чулков с приглашением к Их Величеству, а в сенях часовой: стало быть, арест. Надел я мундир полковничий, впервой, и поскакали. Привели нас к императору вместе с Лихачёвым, другом моим, штабс-капитаном. Вводят прямо в кабинет, а там все высшие вельможи, все генералы. Павел Петрович указал нам место против себя и достает письмо из своей шляпы. На столе. «Сие письмо, – говорит, – оставлено неизвестным человеком будочнику. В письме извещается, будто полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев умышляют на мою жизнь. Слушайте!» Прочитал письмо и показывает на Архарова: «Отдаю вас в руки военному губернатору, коему поручил отыскать доносителя. Мне приятно думать, что все это клевета, но не могу оставить такого случая без уважения. Государь такой же человек, как и все, он может иметь слабости и пороки, но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло».
Бог не оставил нас. Клеветника, слугу брата Лихачева, сыскали на другой уже день. Павел Петрович к руке допустил и сам нас поцеловал. Меня так и словцом удостоил: «Твое имя, Дмитриев, давно мною затвержено. Кажется, без ошибки могу сказать, сколько раз ты был в Адмиралтействе на карауле. Бывало, когда ни получу рапорт: всё Дмитриев или Лецано». Ну а кончилось тем, что я удостоился места за обер-прокурорским столом в Сенате, а после коронации звания товарища министра в Департаменте удельных имений… Такова она, правда, о моих бедах при Павле Петровиче.