Страница 10 из 23
Тут она и пала перед ним на колени.
– Барин, не гони меня! Не губи!
Куда им было деваться, сделали то, чего от них ждали. Потом сидели на лавке и плакали.
– Я не барин, – говорил Агапке Василий Андреевич. – Я такой же раб, как и ты… Бежать! Бежать!
Дворянские безумства
Не убежал. Из бани – в постель, и уж так поспал: пробудился ввечеру другого дня.
На столе кушанье, от кушанья парок: с пылу с жару. Ел, как после Великого поста… Насытился и поскучнел.
Пошел к Андрею Григорьевичу. Андрей Григорьевич переписывал ноты в толстую тетрадь.
– Сто сорок пятый псалом в переложении Михаилы Васильевича Ломоносова. – Спел: – «Хвалу Всевышнему Владыке Потщися, дух мой, воссылать; Я буду петь в гремящем лике О Нем, пока могу дыхать».
– Дивно! – оценил Василий Андреевич, а глазами – далеко-далеко.
– Что за печаль, дружочек? – встревожился крестный.
– Ах! – вырвалось у Василия Андреевича, а про себя еще раз ахнул: ничего другого сказать невозможно.
– Пошли рыбку удить! – предложил крестный.
Сели возле мельницы. Поплевали на червячков. У Андрея Григорьевича поплавок сразу же заснул, а у Василия Андреевича – нырь!
– Ерш! – обрадовался крестный.
И пошло. Но преудивительно! У Андрея Григорьевича ни единой поклевочки, а Василий Андреевич уже тридцатого с крючка снимает.
Рыбка развеселила, да не вылечила. Не шло из головы: ну как, как на Агапку теперь посмотрит он? Господи, а как поглядит на него Мария Григорьевна? Стыд! Стыд!
Да вот она, судьба.
На подводе в одну лошадь привезла все свое состояние да Машеньку с Сашенькой, старшей четыре годочка, младшей – два, Екатерина Афанасьевна Протасова.
– Андрей Иванович проиграл в карты всё, что имел! Матушка, мои дочери нищенки.
– Бога не гневи! – крикнула Мария Григорьевна на любимицу свою, на счастливейшую в семействе. – Тебе принадлежит орловское село Бунино, белёвское Муратово. Сам-то что?
– Андрей Иванович поехал места искать.
– Сколько горя женщине от дворянской дурости мужей! Жизни на кон ставят. Тот на дуэли, этот – на карту… Не нами заведено, Господи, да нам терпеть. – Мария Григорьевна глянула на дочь хозяйкою. – Занимай, Екатерина, отцов кабинет… Бог взял, Бог и даст.
Иная неделя тянется, как век, а вместо воскресенья – еще удар. Не перенес Андрей Иванович Протасов своего несчастья.
Было в Мишенском пятеро сироток, стало семеро.
Василий Андреевич, уберегая старшую, Машеньку, от плачей в доме, водил смотреть мельничное колесо. Говорил, как с маленькой, и она вдруг потянулась к нему ручками, а когда он ее взял, приникла всем тельцем и плакала, плакала.
– Машенька, – говорил он ей, потерявшись, – Машенька, все тебя любят! Тебя все любят.
– Ты тоже меня любишь? – спросила сквозь рыдания девочка.
– Очень! Очень!
– Поцелуй меня в глазки. Мне глазки папа целовал, когда я ложилась. Ты будешь приходить к моей постельке?
Пришлось признаться:
– Я завтра уезжаю, Машенька. Каникулы у меня кончились.
– Я буду тебя ждать! – и приникла еще крепче, больнее.
Андрей Тургенев
В Москве, глянув в святцы, Василий Андреевич узнал: Агапия – любовь.
Они простились на заре в день его отъезда. Вышел, как всегда, с птицами поздороваться, а она ждет за углом флигелька. В руках венок из колокольчиков. Подбежала, увенчала, кинулась прочь. Он и сказать ей ничего не успел.
Теперь это жило в нем: зазвенят надзиратели в колокольчик, а у него в глазах – иные звоны, синие.
Да ведь жизнь – река. Как ледяною водою после бани, окатило Жуковского славой. Сначала ужас, а потом – блаженство.
Баккаревич на весь пансион превознес «Майское утро» и особливо «Мысли при гробнице». Оказывается, Михаил Никитич сам сочинил подобное – «Надгробный памятник», но педагог-то истинный! – с воодушевлением признал в творениях ученика достоинства превосходнейшие и неоспоримые.
Стихи и проза пансионера были помещены в журнале «Приятное и полезное препровождение времени». Читаны в пансионе, в Университете.
Ах, как дивно взирать на имя свое, печатно врезанное в анналы времени: «Сочинитель Благородного университетского пансиона воспитанник Василий Жуковский».
Сочинителя одарило вниманием начальство. Инспектор Антон Антонович Прокопович-Антонский пригласил пансионера к себе домой, поднес книгу Христофа-Христиана Штурма «Утренние и вечерние размышления на каждый день года», предложил для весенних Публичных актов, на которых бывает вся именитая Москва, сочинить оду во славу императора Павла Петровича.
Официальное признание дорого, но еще дороже признание просвещенной публики. Со знаменитостями жаждут знакомства.
Сияя толстыми щеками, Саша Тургенев объявил товарищу:
– Мой брат Андрей приглашает тебя для беседы и обсуждения сочинений.
Андрей – студент Университета, ему шестнадцать!
У Тургеневых Жуковский был уже два раза: Саша давал ему книги из библиотеки отца. Главу семейства Ивана Петровича Жуковский видел в пансионе. Знал младшего Тургенева, Николая. Ему восемь лет.
И вот – Андрей.
Малиновый стоячий воротник студенческого мундира подчеркивает белизну лица. О таких лицах принято говорить – утонченное. Кудрявые короткие волосы. Красивые губы ласковы, но сложены строго. Андрей приготовился к беседе значительной. В шестнадцать лет всякая беседа о вечности.
– Здравствуйте, Жуковский! – Рука истинно аристократическая, женственной белизны и склада, а силы мужской. – Я вас читал.
– А я читал ваши философские брошюры. Александр приносил.
– Всего лишь переводы. Научные тексты творчества не терпят. Но я теперь перевожу драму Августа Коцебу, – улыбнулся. – Где поэзия – там воля.
Они прошли в библиотеку, сели в кресла.
– Жуковский, это все сочинено до нас. За десятки, за сотни, за тысячи лет до нашего рождения. – Андрей повел рукою, показывая на стены с книгами. – Жуковский, вам не страшно?
– Если об этом не думать – не страшно.
– Но возможно ли – не думать? Возможно ли не повторить открытого задолго до нас? – На висках Андрея проступали голубые жилочки. Чудилось, можно подсмотреть, как складываются мысли в этой светлой голове.
Весь вчерашний день у Васеньки вспотевали ладони, когда он думал о предстоящей встрече, но Андрей не экзаменовал, Андрей искал ответа на высокие вопросы, не стыдясь собственной беспомощности.
– Мы никого не повторим, Бог дает нам жизни неповторимые.
– Жуковский! Вы – гений! – Андрей вскочил, потряс руку собеседнику, придвинул лицо – глаза в глаза. – Но ведь русская литература – в состоянии зачатия. Нашей учебе – век. Мы еще в первом классе.
– Виршами Симеона Полоцкого начиналась российская пиитика, но теперь у нас Карамзин! – Васенька слышал свой голос, и в сердце у него было жарко: он говорил с Андреем Тургеневым, как ровня.
Андрей усмехнулся.
– Карамзин – Европа. Верно, Жуковский! Карамзин прорубил окно словом, как Петр Великий топором… Да, он научился у французов говорить о чувствах, но, Жуковский, – я этого не смогу толково изъяснить, однако ж представляю с ужасающей четкостью: Карамзин говорит русскими словами, но думает-то он по-французски. И чувствует – по-французски! Разве его Лиза – крестьянка?
– Лиза – поселянка…
– Хорошо, поселянка. Дочь свободного землепашца, не крепостная. С крепостной девкой нежносердый Эраст долго бы не церемонился.
Василий Андреевич холодеет и пламенеет, помня Агапку, но как можно сомневаться в гении Карамзина?
– Ведь все это о русских людях. Через Карамзина Европа и весь мир узнают сердце русского народа. Тургенев, вспомните! – И процитировал на память: – «Утренняя заря, как алое море, разливалась по восточному небу. Эраст стоял под ветвями высокого дуба, держа в объятиях своих бледную, томную, горестную подругу, которая, прощаясь с ним, прощалась с душою своею. Вся Натура пребывала в молчании». Это прекрасно!