Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 21



С некоторым недоумением я взглянул на неё – уж не смеётся ли она надо мной. Между тем хотелось сказать что-то про волосы, которые оплели её ухо, падая спутано к шее, к ключице, где родничком незаметным билась тонко какая-то жилка, – там покой, думалось мне, где-то там глубоко в ней течёт размеренная кровь, омывает её, и она – как бы берег своей крови, а на берегу покойно, просто, беспечно. Вот и волосы её на берегу порыжевшей порослью, и глаза, темнеющие глубоким солнцем, и вместе с тем ей невыносимо скучно стоять с человеком, который невесть откуда свалился, и зачем с ним стоять? – муторно, нудно, может быть, даже страшно с ним оставаться – хорошо, что люди кругом снуют – не было бы его, осторожно всплакнула бы от нежной жалости, а так – свидетель, очевидец, соучастник рядом стоит, пялится, и потому не вздохнуть легко в смутной печали, а, напрягаясь, поворачиваться от солнца и отвечать, а на сердце точно жаба чёрная положена…

– Конечно, страшно ей, – думал я, – смерть для неё как бы личная обида, и нет ей дела до меня, а мне подавно.

Помолчав нужное время, я сказал, прибегая к незамысловатой уловке:

– Хорошо, что вы напомнили, – у меня, оказывается, вспомнил, на сегодня кое-что намечено. Мелочи, пустяки, но, согласитесь, никто за меня не станет ими заниматься.

– Обидно. Мне по казалось, что у вас никаких дел. Просто удивительно! – воскликнула она. – Как всё глупо! Вы меня приглашаете, потом отказываетесь под предлогом мифических дел, будто бы я не знаю, что у вас никогда никакихдел не бывало. Ну, перенести-то их возможно? На завтра? Неужели так срочно?

Поправь волосы, приведи в движение руки, пускай они дотянутся, вмешаются в невесомую путаницу летучей сухости – и тогда я пойду с тобой куда угодно, и тогда делай со мной всё, что захочешь, я буду только молчать, представлялось мне, не произнесу ни слова.

– Что вы! Чрезвычайной важности… Видите ли, мне необходимо к пяти часам быть на телевидении, – хотел бы я знать: где мне нужно быть. – В пять заседание комиссии, просмотр и прочее. Сдача моего спектакля… Они не знают, что делать – не выпускать жалко, выпускать рискованно. Одних денег пропасть ушла. Ачего Смоктуновский стоит! Вы не подозреваете, чего стоит Смоктуновский! – Резким властным движением я поднёс часы глазам. – Времени в обрез, – заявил я. – Не взыщите.

– Тогда… до свидания, – проговорила она и тихо, как на сцене, в сторону – дурак, дурак… – и потом, – плохой день, правда?

– …..день, день… – машинально прибавил я.

– Что вы сказали?

– До свидания. А что, невнятно?

– И вот водку возьмите с собой. Не пить же мне её в одиночку.

– Ну, вы это оставьте, – сказал я. – Охотники найдутся.

– Всё равно возьмите, – повторила она. – Вам хотелось, не мне, вот и берите, – и она протянула мне пакет с водкой.

Солнце блеснуло на чешуйке крышки, ударило в глаза, одновременно погружая в жёлтую муть здания, чёрные витрины, автобусы. Явления ложной памяти, нашёл я, и это уже было когда-то, но тогда было не горлышко, не жестяная фольга – сверкнуло что-то другое, повергая меня в дремоту неизъяснимой свободы.

– Сатори, – с трудом выговорил я. – Погодите, – и без колебаний продолжил: – Так не годится. Мы сделаем следующее: коль скоро у меня случилось просветление, то ни о каких делах и речи быть не может. Поищите у себя две копейки. К сожалению, я вышел безо всяких денег. Сейчас мы всё разузнаем, – заметил я, поджидая, пока она выудит из кошелька монетку.

Не прекращая всхлипывать, Вера вытащила двухкопеечную монету и протянула мне. Телефон был рядом, и я понял, что мне на самом деле предстоит кому-то звонить, чтобы не прослыть лгуном и злым обманщиком. Я набрал номер и, теряя от духоты способность соображать, спросил:

– Ты ли это?



Хотя я спросил не так, а по-другому:

– Ты? Это ты? Говори громче. Ничего не слышу… ты, спрашиваю?., да, это я… узнаёшь? кто же ещё. – В трубке пело, трещало, шипело и невнятно, едва слышно говорило. – Нет… Нет, говорю, не уезжаю. С чего ты взял… Ты не уезжаешь? Говорю, ты не уезжаешь?! Кто не уезжает… говори ясней.

– Ближе трубку держи, ничего не слышно! – заорал я. – Что воплотилось?.. Был на просмотре? Не понимаю… кто? Я спрашиваю: кто новый Бергман! Не ты? рад за тебя… да… да… да… бездна современной психики – аналитичность, понимаю… Ближе трубку. В этом есть своя положительная сторона, безусловно… Нет, спасибо. Благодарю… нет двух копеек. Говорю, ничего не нужно. Нет, ничего не нужно, кретин. Да, решил услышать твой голос. Привет.

Когда я вернулся к Вере, у меня создалось впечатление, будто я никуда не уходил и мне предстоит опять с ней разговаривать, просить две копейки, набирать номер…

– Вот такие дела, – сообщил я. – Концепция творческого реализма возобладала в последнем акте с необычайной силой. Я свободен. С этой минуты я становлюсь вашим бессменным спутником. Мы будем долго жить и умрём в один день.

– Неужели вы не можете помолчать? Хотя бы минуту помолчать! Неужто это вам в тягость? Сделайте одолжение…

Если на то пошло, мне совершенно перехотелось разговаривать. Пускай ведёт меня куда вздумается, пускай ставит под душ, снимает одежды, укладывает в постель, рассказывает о первой любви, о первых поцелуях, о школе, мечтах – она мечтала стать танцовщицей, пианисткой, капитаном дальнего плавания – и о первом мужчине, и о том, каким подлецом он оказался, а мне не понять уже что к чему? Очертания даже пустячной, и не мысли, но и не слов, а чего-то, что как бы находится между ними, без чего не понять и чему не подобрать ещё имени, расплывались… очертания, сомнения?

Оно, по-видимому, находится между мыслью и словом, его нужно преодолевать всякий раз – не сдерживали его, и оно росло, непомерно росло, пугающе унылое дерево, не могущее вынести веса собственных сучьев: уже прогнили, неразвитые, не выпрямленные, прогнили и рушатся с коротким треском, и опять оседает пасмурный небосвод, отчего не уяснить: близко ли небо – рукой ли достать можно – или высоко, как и надлежит быть небу.

Думаю – не думаю, иду – не иду, плачу – не плачу, смеюсь – не смеюсь… Уходим, уходим. Машем руками.

А за косогором, если некоторое время идти прямо, а потом сразу же спуститься к реке, мельница стоит. Не ветряк. Водяная мельница. Где ты был?

Любуясь сбоку, устремив взгляд, – ему не хотелось говорить. В том-то и дело, что он – это я, постоянно я, и только очень редко он. Обычно, когда приносят телеграммы, повестки, распоряжения – он. Не я. Во всех остальных случаях – я, вплоть до немоты корявой, до мычания; и всё равно я.

Мне не хотелось говорить. Рискуя потерять свою знакомую, с которой шли бок о бок и шли куда-то, куда – меня не особенно интересовало, и с которой, говоря откровенно, меня связывало лишь одно, весьма немногое – утренняя встреча.

Когда, помнишь? Они весело улизнули от меня, свежие, исполненные надежд и благодати заурядного бессмертия, каждодневного бессмертия. Радостно словоохотливые, от чего у меня испортилось настроение. Надо думать, что от обыкновенной зависти: ничто человеческое мне не чуждо, а когда беспечно теряют тебя, рассеянно теряют, как ничего не стоящую безделушку, – соринка в глазу докучливая. Почему бы и не позавидовать лёгкости, с которой это делается.

Потому что будто нет пространства, той бездны между тут и там. И в речи равны мы: язык утаивает, скрывает подлинное и не подлинное, и потому равны. Кому охота копаться во всём этом, если спустя секунду не нужно это, а нужно другое; и в речи ещё живы, покуда живы.

Замолкая, рискуем потерять друг друга, какя свою новую знакомую, с которой ничто не связывает: утренняя встреча, ещё что-то, чему я не был свидетелем… помнишь? И я решил не говорить, так как не знал, о чём.

14

Стоял сентябрь, светлый сухой месяц, пронизанный сизым серебром паутины. Паутина цеплялась за акации, прилипала к лицам, рождая в спине холодок, таилась в женских волосах, обвисала густыми прядями на бурых шкурах чертополоха. Да, да, сентябрь стоял – на тёмно-лиловой кофте китайца лежала паутина, словно улитка ползла, и след её ещё мерцал и стрекотал, к плечу доверчиво прижавшись. Кто-то с рисовыми крыльями блаженной белизны, будто книга сушилась на крыше под солнцем, жужжа странницами, волной носящая листы то вправо, то влево, и китаец, многозначительно подняв указательный палец, протягивал другой рукой мне книгу… и что-то говорилось о рыбе Гунь, которая обращается птицей Пэн, вздымающейся над океаном столь высоко, что представляется облачком лазури на лазурном небе – и облачком лазури кажется ей внизу земля. Внизу? Вверху? Мы позволим себе выяснить… внизу, вверху…