Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 94

Эта книга, мы искренне надеемся, отмечает низший уровень серии Keynotes. Сомневаемся, что за свою короткую, но блистательную карьеру м-р Джон Лейн опубликовал что-либо и вполовину столь бездарное. Князь Залесский — это Шерлок Холмс, завернутый в «турецкий beneesh»… Бейкер-стрит заменяет «одинокая комната, покоящаяся в грустной соблазнительности пышных:, дышащих дурманом тканей». Нет сомнений в том, что перед нами Шерлок: бледность, сплетенные пальцы, привычка к стимулянтам и длительной концентрации ума, блеклый друг-рассказчик и прочие знакомые черты… Стиль книги неподражаем — подлинное безумие языковых неправильностей. Книга, однако, настолько глупа, что и смеяться над ней грешно.

Что ж, Залесский либо нравится, либо нет. Мы так и не узнаем, почему князь оказался в изгнании; возможно, если бы он стал героем долгой серии произведений, Шил поведал бы нам о его роковой любви. Загородное имение князя — позднее читателю становится известно, что это бывшее аббатство — окутано мрачной и туманной атмосферой, достойной Эдгара По, и напоминает «огромную гробницу Мавсола». В доме нет ни людей, ни мебели, в залах и коридорах клубится пыль, и только в покоях князя на самом верху дальней башни царит роскошь и громоздятся сокровища ушедших веков.

Этот дворец — двойник дома Эшера; и действительно, Сэм Московиц называет Залесского «Шерлоком Холмсом в доме Эшера». Начало Рода Орвенов совпадает с рассказом По. Неназванный рассказчик приближается к угрюмой усадьбе; его проводят в комнату Родерика Эшера: «Когда я вошел, Эшер встал с дивана, на котором лежал, вытянувшись во всю длину». Комната в башне многим обязана описаниям покоев в Падении дома Эшера и Лигейе. Жилище Эшера насыщено готической мрачностью:

Я очутился в высокой и просторной комнате. Длинные, узкие стрельчатые окна помещались на такой высоте от черного дубового пола, что были совершенно недоступны изнутри… Темные завесы свешивались по стенам. Мебель была старинная, неудобная и ветхая.

В Лигейе покои отличаются бóльшим богатством и роскошью:

Являясь частью высокой башни аббатства, укрепленного как замок, комната эта представляла из себя пятиугольник и была очень обширна… Дубовый потолок, смотревший мрачно, был необычайно высок, простирался сводом и тщательно был украшен инкрустациями самыми странными и вычурными, в стиле наполовину готическом, наполовину друидическом. В глубине этого угрюмого свода, в самом центре, висела на единственной цепи, сделанной из продолговатых золотых колец, громадная лампа из того же металла, в форме кадильницы, украшенная сарацинскими узорами… В каждом из углов комнаты возвышался гигантский саркофаг из черного гранита, с царских могил Луксора; их древние крышки были украшены незабвенными изображениями.

Залесский почувствовал бы себя как дома посреди этого мрачного великолепия. У подобных романтических гнезд давняя литературная традиция — они восходят к Горацию Уолполу и миссис Радклиф. Даже сегодня немногие читатели обладают необходимыми для жизни в таких местах средствами (сам Эдгар По ютился в жалких жилищах), и благодаря этим описаниям нетрудно вызвать опосредованный восторг и у них, и у самого автора.

Ситуация гения-детектива и его верного спутника, помощника и летописца, зеркально отражает рассказы По о Дюпене. В середине первого рассказа мы узнаем, что компаньона Залесского зовут Шил. В Убийстве на улице Морг безымянный рассказчик (сам Эдгар По, в сновидениях?) и Дюпен живут в «изъеденном временем и гротескном доме, давно заброшенном, благодаря суевериям, о коих мы не расспрашивали, и находившемся в полуразрушенном состоянии в уединенной и пустынной части Сен-Жерменского предместья». Дюпен, совсем как Залесский и Родерик Эшер, овеян печалью и сумраком:





У друга моего была прихоть фантазии (ибо как иначе мне это назвать?) быть влюбленным в Ночь во имя ее самой; и в эту причудливость, как во все другие его причуды, я спокойно вовлекся… Черное божество не могло бы само по себе пребывать с нами всегда; но мы могли подделать его присутствие. При первых проблесках утренней зари мы закрывали все тяжеловесные ставни нашего старого жилища и зажигали две свечи, которые, будучи сильно надушены, бросали лишь очень слабые и очень призрачные лучи. При помощи их мы после этого погружали наши души в сновидения — читали, писали или разговаривали, пока часы не возвещали нам пришествие настоящей Тьмы.

Помимо Дюпена, в предки Залесского зачисляли также графа Стенбока, принца Флоризеля из Новой 1001 ночи и Динамитчика Стивенсона и аристократов из Парижских тайн и Полы Монти Эжена Сю. Стивен У. Фостер пишет в статье Князь Залесский и граф Стенбок (1983): «В покоях Стенбока на мызе Колга можно было увидеть картины прерафаэлитов, восточные шали, павлиньи перья, четки, бронзовую статую Эроса и так далее». Стенбок был опиоманом; впрочем, наркотические привычки Залесского, по-видимому, были непосредственно подсказаны автору пристрастием Шерлока Холмса к кокаину.

Как и в случае Дюпена, чистая логика позволяет Залесскому раскрыть первые два дела (по крайней мере, первые два из числа известных нам), не покидая своего уединенного пристанища. Он заявляет:

Видите ли, Шил, я знаю, убила или не убила Мария Стюарт лорда Дарили; я знаю со всей возможной ясностью и точностью, что Беатриче Ченчи не была «виновна», как якобы «доказывают» некоторые обнаруженные недавно документы, и что версия Шелли соответствует истине, хоть она и являлась с его стороны лишь догадкой. Мышление позволяет возвыситься над собою на локоть — пусть на ладонь, на палец; вы можете немного развить свои способности — чуть-чуть, но заметно и с точки зрения количества, и качества — и несколько возвыситься над массами…

Залесский, как и Шил, этот социальный дарвинист, надеется на эволюцию человеческих способностей и морали; оптимистически настроенный писатель и не предвидел, что в будущем веке человечество станет все больше полагаться на технологии, а наши духовные дарования скорее атрофируются, нежели разовьются. И, конечно, он самым прискорбным образом ошибался, когда предсказывал исчезновение войн.

Из историй о Залесском наибольшее внимание — в связи с философским измерением, не говоря уже о спорном и пророческом (смотри название) характере текста — привлекал рассказ С. С… Самым загадочным аспектом рассказа является дата, к которой приурочены события: 1875 год. В 1875 г. Мэтью Фиппс Шилл (так изначально писалась фамилия писателя) был неугомонным десятилетним мальчишкой, который лазил по горам и исследовал серные источники на своем родном острове Монтсеррат в Вест-Индии. Возможно, Шил с помощью этого приема хотел отдалить себя от персонажа — «Уотсона» при Залесском; быть может, 29-летний автор желал предстать перед читателями как человек более почтенного возраста и опыта. Не вызвана ли эта датировка стремлением «опередить» Холмса и представить Залесского как первого частного детектива? Или то была просто литературная шутка? В конце века, в трилогии Пурпурное облако, Властелин морей и Последнее чудо, Шил вывел себя в качестве получателя записных книжек, содержащих откровения ясновидящей Мэри Уилсон, которая под гипнозом излагает будущие события — причем, как не раз указывалось, видения этого будущего в трех романах противоречивы. Единственный способ примирить различные сценарии заключается в концепции альтернативных миров с тем или иным историческим развитием. Не исключено, что Шилу нравилось дразнить читателей и критиков подобной неопределенностью: противоречия он безусловно заметил в ходе работы над романами. В Князе Залесском Шил, вдобавок, называет Англию «своей страной» — странный оборот для ирландского уроженца Монтсеррата.

Читатели Шила должны были знать, что никакой эпидемии самоубийств в 1875 г. в Европе не происходило; возможно, Шил пытался тем самым проверить, до какой степени читатель будет готов поддаться иллюзии. В этом рассказе Залесский покидает аббатство, чтобы выследить убийц из «Сообщества Спарты», решивших очистить человечество от людей слабых и больных. Как ни парадоксально, Залесский поддерживает идеи евгеники, хотя и говорит: «Если вы видели в мире зрелище прекраснее, чем седовласые savants, склонившиеся с бесконечным тщанием над бездомным младенцем на госпитальной койке и вдыхающие в это хрупкое тельце все человеческое искусство и мудрость веков, то я — не видел».