Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 12



Честь человека основана не на том, что он делает, а на том, что он претерпевает, что с ним случается. Если по принципам разобранной выше общепризнанной чести, эта последняя зависит исключительно от того, что человек сам говорит либо делает, то рыцарская честь, напротив, зависит от того, что говорит или делает кто-либо другой. Таким образом, она находится в руках, даже висит на кончике языка у всякого встречного и в любой момент может быть по его желанию утрачена навеки, если только обиженный не вернет ее себе помощью восстановительного процесса, о котором мы скоро будем говорить, что, однако, сопряжено с опасностью для его жизни, его здоровья, его свободы, его собственности и его душевного спокойствия. Вследствие этого поведение человека может быть самым честным и благородным, его намерения – самыми чистыми, а его ум – самым выдающимся: все-таки его честь каждую минуту подвергается риску быть утраченной, коль скоро кому-нибудь заблагорассудится обругать его, – нужно только, чтобы сам обидчик не нарушал еще этих законов чести, а в прочем он может быть негоднейшим бездельником, тупейшим олухом, тунеядцем, игроком, вечным должником, короче – человеком, который недостоин взгляда со стороны того, кого он оскорбляет. Да в этой роли по большей части именно и выступает субъект такого рода: ибо, как справедливо заметил Сенека, «чем кто больше заслуживает презрения и насмешки, тем наглее его язык» («О благоразумии», 11). К тому же такой человек и раздражается всего легче именно против людей достойных, ибо противоположности ненавидят одна другую, и зрелище высоких преимуществ обычно возбуждает в негодяе скрытую ярость; поэтому Гёте и говорит:

«Что ты жалуешься на врагов? Разве могли бы стать когда-нибудь твоими друзьями люди, для которых существо, подобное тебе, втайне служит вечным укором?» («Западно-восточный диван»).

Очевидно, что именно категория людей недостойных должна питать особенную благодарность к этому принципу чести, ведь он ставит их на одну доску с теми, которые во всех других отношениях стоят на недосягаемой для них высоте. И вот, если подобного рода субъект произнес ругательство, т. е. приписал другому какое-либо дурное качество, оно считается пока объективно верным и обоснованным суждением, закономерным определением и даже на все предбудущее время сохранит свою истинность и силу, коль скоро не будет тотчас же заглажено кровью, иными словами – оскорбленный остается (в глазах всех «людей чести») тем, чем его назвал оскорбитель (будь он последним из всех смертных), ибо он (так гласит технический термин) «оставил на себе» это оскорбленье. Поэтому «люди чести» будут теперь относиться к нему с полным презрением, бегать от него как от зачумленного, например громко и публично отказываться от посещения того общества, где он принят, и т. д. Начало этого мудрого принципа можно, мне кажется, с уверенностью отнести к тому, что в средние века, до XV столетия, при уголовных процессах не обвинитель должен был доказывать вину обвиняемого, а этот последний – свою невиновность (см.: К. д. фон Вехтер. «Очерки по немецкой истории, особенно [по истории] немецкого права», 1845).

Он мог прибегать для этого к очистительной присяге, для которой, однако, ему нужно было иметь еще поддерживателей присяги, которые клятвой подтверждали свое убеждение, что он неспособен на клятвопреступление. Если у него не было таких лиц или обвинитель отклонял их, то выступал на сцену Суд Божий, который обыкновенно состоял в поединке. Ибо обвиняемый был тогда «обесчещен» и должен был себя очистить. Мы видим здесь происхождение понятия о бесчестье и всего того положения вещей, какое еще теперь можно наблюдать у «людей чести», только с опущением присяги. Здесь именно лежит и объяснение того обязательного, глубокого негодования, с каким «люди чести» принимают упрек во лжи, требуя за него кровавой мести, что при повседневной лжи представляется весьма странным, а в Англии прямо превратилось в какое-то глубоко коренящееся суеверие. (Ведь на самом деле всякий, кто за упрек во лжи грозит покарать смертью, должен бы быть человеком, никогда не лгавшим в своей жизни.)

Недаром в упомянутых уголовных процессах средневековья существовала более короткая форма, когда обвиняемый возражал обвинителю: «Это ты лжешь», – вслед за чем решение немедленно возлагалось на Суд Божий; отсюда и значится, что, по кодексу рыцарской чести, за упреком во лжи тотчас должно следовать обращение к оружию. Это все мы говорили о брани. Но есть еще нечто худшее, чем ругань, – вещь столь ужасная, что я должен просить у «людей чести» прощения уже за простое упоминание о ней в этом кодексе рыцарской чести, ибо, как мне известно, у них при одной мысли о ней мороз подирает по коже и волосы становятся дыбом; это высшее зло на свете, горше смерти вечных мук. Именно, может случиться – страшно сказать, – что один человек даст другому затрещину, нанесет ему удар. Это ужасное событие влечет за собою такую полную потерю чести, что если уже для устранения всех других ее оскорблений требуется кровопускание, то здесь для ее окончательного восстановления нужен решительный смертельный удар.



Насколько быть обруганным – позор, настолько обругать – честь. Пусть, например, на стороне моего противника будут истина, право и разум: я произношу ругательство – и все это должно испариться, право и честь перейдет ко мне, он же на время утратит свою честь, пока не восстановит ее, но опять-таки не с помощью права и разума, а огнестрельным или холодным оружием. Таким образом, грубость есть свойство, которое в вопросе о чести заменяет или устраняет всякое другое: кто всех грубее, тот всегда прав – кого же наказывать?

Какую бы глупость, бестактность, пакость, человек ни совершил – благодаря грубости она перестает существовать как такая и немедленно получает права гражданства. Положим, в каком-нибудь споре или в обыкновенном разговоре другой обнаруживает более верное понимание дела, более сильную любовь к истине, более здравое суждение, больше рассудка, чем мы, или вообще проявляет духовные преимущества, оставляющие нас в тени: у нас есть средство тотчас положить конец всякому такого рода превосходству и разоблаченному им нашему собственному убожеству и в свой черед самим приобрести верх – достаточно вести себя оскорбительно и грубо. Ибо грубость побеждает всякий аргумент и затмевает всякий ум, если только поэтому противник не схватится с нами и не ответит нам еще большей грубостью вовлекая нас этим в благородное состязание авантажа, то мы останемся победителями и честь окажется на нашей стороне, – истина, знание, рассудок, ум, остроумие должны убраться прочь, сбитые с позиции божественной грубостью.

Вот почему «люди чести», коль скоро кто-нибудь выскажет мнение, несогласное с их собственным или хотя бы только обнаружит больше ума, чем могут выставить они сами, тотчас являют готовность сесть на этого боевого коня. И если при случае в каком-нибудь споре им недостает опровергающего довода, они обращаются к грубости, которая ведь сослужит ту же службу и которую легче найти; и вот они выходят тогда победителями. Уже отсюда видно, насколько справедливо приписывать этому принципу чести облагораживающее влияние на царящий в обществе тон.

Высший правовой трибунал, к которому при всех ссорах можно апеллировать от всякого другого, поскольку дело касается чести, – это трибунал физической силы, т. е. животного начала. Ибо всякая грубость есть собственно обращение к животной природе, так как она, объявляя не имеющей значения борьбу духовных сил или морального права, ставит на ее место борьбу сил физических: эта последняя у вида «человек», определяемого Франклином как «животное, изготовляющее орудия труда», ведется имеющимся у него, благодаря этому свойству, оружием на дуэли и приводит к непререкаемому решению. Это основное правило, как известно, формулируется короче выражением «кулачное право», аналогичным слову «остроумничанье» и оттого имеющим, подобно этому последнему, ироническое значенье: сообразно этому рыцарскую честь надлежало бы называть кулачною честью.