Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 81

Тираж не обозначен, но думаю, что он весьма велик. Эту книгу я видел во многих периферийных районных библиотеках, в частных домах.

Хорошо, что книга сохранилась. Каждый может взять ее и прочитать. Нелепости и несуразицы бросаются в глаза любому внимательному читателю. Уже сам перечень подсудимых, среди которых в большинстве своем люди, неразрывно связанные с партией и революцией, люди, которые любым контрреволюционным судом были бы приговорены к смерти за все то, что они совершили во имя революции, — уже сам перечень этих подсудимых, да и тех, что проходили по другим открытым и закрытым процессам, должен вызвать недоверие у всякого, кто хоть как-то знает историю. Или нужно уверовать в то, что время наше небывалое и любая небывальщина — правда.

А обвинительное заключение?

Впрочем, возможно, я пристрастен. Возможно. На одном из предшествующих процессов был Л. Фейхтвангер. Он описал его и поверил в то, что слышал и видел. Но он тоже не был беспристрастен. Книгу «Москва 1937» он заканчивает словами: «Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да!»

Да, да, да!

Случайно я знаю две истории с этой книгой, с ее судьбой в нашей стране. Изложу их так, как узнал.

Уже упомянутому мной заведующему отделом печати Наркоминдела позвонил Каганович и стал выговаривать в том смысле, что кто это позволил вам выпустить бредовую и антисоветскую книгу Фейхтвангера. Заведующий отделом печати, человек, которому потом пришлось в куда более трудных условиях продемонстрировать свою выдержку, отвечал, что впервые о существовании подобной книги, да еще на русском языке, слышит.

Каганович замолк и, видимо, очень испугался, потому что стал называть заведующего отделом печати уже по имени-отчеству, а не по фамилии, как минуту назад, и извинялся, извинялся, извинялся…

Если читатель еще не понял, почему испугался Каганович, то ему будет интересно узнать другую историю.

Кабинетный ученый, занимающийся в последние десятилетия проблемами марксистско-ленинской эстетики, в 1937 году работал в Госполитиздате и по заведенному там порядку должен был нести ночные дежурства в кабинете директора. И вот в одну из ночей ему позвонили.

— Товарищ Митин? Здравствуйте, говорит Сталин.

Дежурный объяснил, что он не Митин, а только ночной дежурный, но Сталин не огорчился. Он сказал, что сейчас из Кремля в издательство доставят перевод новой книги Лиона Фейхтвангера «Москва 1937» и надо сделать так, чтобы эта книга через три дня была в витринах книжных магазинов.

Думаю, что экземпляр для Сталина мог быть изготовлен в указанный срок, но и на прилавки книг Фейхтвангера вылетела поразительно быстро. Потом книгу изъяли из библиотек, что только прибавило весомости тем поразительно безнравственным суждениям немецкого еврея, решившего, что нацизм есть единственная опасность XX века, что стратегия и тактика антифашизма может быть освобождена от «химеры совести», как и сам фашизм, что писатель может закрывать глаза или демонстративно отворачиваться от того, что видит, только потому, что именно на это указывают его враги. В первом, варианте моей рукописи я говорил о книге «Москва 1937» и о ее авторе куда более резко, чем сейчас. Однако и теперь я смею утверждать, что Фейхтвангер с его огромным авторитетом «свободного человека» и автора многих хороших книг повлиял на наше общее сознание более страшно, чем упомянутые им «сто тысяч портретов человека с усами», чем все наши писатели, публицисты и поэты-песенники от Михаила Кольцова до Василия Лебедева-Кумача.

Я перечитываю эту книгу и в сотый, в тысячный раз вижу, как опасно в литературе и публицистике лавирование между ложью и правдой. Если начал лавировать, прибьешься ко лжи. Признаюсь, в каждой из книг Фейхтвангера, написанных до тридцать седьмого и после, я вижу теперь ложь, надменность умника в общении с истиной и хитрую саркастическую усмешку. Сарказм этот так велик, что его хватает с избытком и на тех, кто задумал Освенцим, и на тех, кто его эксплуатировал, и на тех, кто в нем погиб.

«Да, да, да!» — сказал Фейхтвангер. Не знаю, что он говорил и думал, читая материалы нового процесса в марте 1938 года. А очень хотелось бы знать.

Васисуалий Лоханкин, например, сказал бы, что в этом вполне может быть сермяжная правда. Вот уже много лет самыми крамольными словами мне кажется название главы из «Золотого теленка»: «Васисуалий Лоханкин и его роль в русской революции». Это не юмор, как не юмористичен образ Лоханкина, это одна из самых горьких фигур знаменитого романа, который был популярен, потом запрещен, потом разрешен, допущен и девальвирован нашим хихикающим интеллигентом, который в зеркале себя никогда не узнает.





Среди всех типов русской истории и русской литературы, среди всех уродов, готовых подвергнуться телесным наказаниям и самолично доставить палачу веревку, которой его удавят, персонажи типа Лоханкина, как и умники вроде Фейхтвангера — продукты тридцатых годов. В этом их единственное извинение.

В уже цитированной книге Фейхтвангер, рассказав о своем непонимании многих моментов в процессе Радека, Пятакова и других, пишет: «Если спросить меня, какова квинтэссенция моего мнения, то я смогу, по примеру мудрого публициста Эрнста Блоха, ответить словами Сократа, который по поводу некоторых неясностей у Гераклита сказал так: „То, что я понял, прекрасно. Из этого я заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно“.

Когда речь идет о безвинно замученных, это уже просто подлость, которой прощенья нет! Причем подлость высокомерная.

Это много хуже, чем слова о великой сермяжной правде, хотя и сродни им.

Связь литературы с политикой опровергнуть нельзя, и нельзя освободить писателя от политической ответственности за написанное им. Я обвиняю Фейхтвангера во лжи и в сокрытии истины. Стыдно быть умнее замученных, а позиция над схваткой — позорна.

Допускаю, что иной читатель, если ему понравились в данной моей книге попытки беллетризировать биографию Акмаля Икрамова, заскучает от фактов. Вдруг да ему надо поболе экзотики, бытовых подробностей…

Летом пятьдесят шестого года ко мне пришла пожилая женщина и в слезах рассказала, что она — близкая подруга моей матери, жена одного из первых среднеазиатских коммунистов — Ханифа Бурнашева, что звать ее надо тетя Надя. Тетю Надю реабилитировали, посмертно оправдали мужа, бывшего члена коллегии Наркомзема СССР, и она получила денежную компенсацию за конфискованные вещи, а также двухмесячный оклад мужа и свой.

Она узнала о том, что я жив, и просила меня взять несколько тысяч рублей, ибо у нее нет никого ближе, чем сын Жени и Акмаля. Денег у нее я не взял, но она купила мне отличные ботинки на микропористой подошве, потому что увидела: мои — рваные.

— Я говорила с твоей мамой в последний раз в июне тридцать седьмого. Вы жили тогда в гостинице. Она была одна в номере. Я пришла и говорю: „Женя! Ханифа арестовали! Что мне делать?“ А мама твоя говорит: „Собирай вещи, забирай дочку, мы завтра возвращаемся в Ташкент, поедешь нашим вагоном“. Я говорю: „Женя, не могу же я бросить здесь Ханифа, надо хлопотать, ведь он невиновен“ А она ответила мне: „Если его взяли, Надюша, значит, он — сволочь“.

Моя мама, Евгения Львовна Зелькина, — старый член партии, очень знающий и талантливый экономист-аграрник — была заместителем наркома земледелия Узбекистана. С Ханифом Бурнашевым она работала с 1922 года и знала его так же давно, как и моего отца.

— Понимаешь? Она мне сказала: „Если его взяли, значит, он — сволочь“. Я тогда упала в обморок.

Мне стало стыдно за мать, а тетя Надя, увидев мою растерянность, добавила:

— Нет. Ты не понимаешь. Я упала в обморок потому, что когда в тридцать шестом арестовали моего главного редактора (я тогда в издательстве работала), Ханиф сказал: „Если его взяли, значит, он — сволочь“. Те же самые слова. От этого я сознание потеряла.

Тетя Надя не была ответственным работником. Она была женщиной. Она жалела своего редактора, любила мужа, до сих пор жалеет мою мать. А недавно я узнал, что в тот час, когда мать говорила это, в мае и июне тридцать седьмого, на допросах в НКВД Узбекистана арестованных сотрудников Наркомзема под пытками заставляли давать показания о ее вредительской деятельности.