Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 115



Когда Гервасий воротился с той охоты — с ощущением содеянной беды, — на него вдруг набросилась в сенях его кошка. Отодрал ее от себя — она кинулась снова; отшвырнул пинком, занес ногу для нового, но, непонятно чего испугавшись, позвав жалобно: «Киса, кисонька моя…» Кошка издала странный, утробный звук: «Ар-р-рдо!» — и бросилась от него, будто подожженная.

Еще Гервасий помнил, как, поджимая хвосты, удирали от него богородские собаки, даже самые свирепые и грозные, а коровы при его приближении метались в хлевах, заводя под лоб тяжелые глаза. Люди тоже сторонились его, и даже та, жалостливая и мягкая, белела в просинь, хотя и билась ночами от неумения объяснить собственный ужас, от неотвратимости расставания.

А вскоре случилось первое предвестие его судьбы.

Это была все та же зима, да, все та же, когда он встретил белого единорога, и на переломе ее к селу пришел тигр. В тот сезон в тайге было мало кабана, а чуткого изюбра, видно, редко удавалось скрадывать. За месяц тигр «снял» с цепи десяток деревенских собак, вламывался в курятники, в стайки. Охотники пытались отогнать его залпами, ночью гудели трактора…

Неделю деревня прожила спокойно. А вскоре с тигром столкнулся Гервасий.

Он возвращался с путика. Солнце уже упало в сугробы, но растопить их не смогло — застыло, сгинуло, сумраки наступали. И тень в ложбине Гервасий принял сперва за густую предвечернюю тень. Но тигр, который залег там, был разъярен одним лишь запахом человека — ведь люди так немилосердно отогнали его от деревни, от собак!..

Гервасий успел выстрелить, пока длились прыжки, но только на мгновение смутил тигра. Показать ему спину — верная гибель. На дерево! Гервасий подпрыгнул, уцепился за толстый дубовый сук, но руки скользнули, он повис, и в эту минуту тигр, встав на задние лапы, зубами и когтями потащил его вниз, навалился… И Гервасий едва не потерял сознание, когда тигр вскочил, брезгливо ткнул его лапой, будто падаль, и отпрыгнул. Только подлесок затрещал. Только его и видели!

Тогда Гервасию первый раз явилась смутная догадка о долгом грядущем одиночестве. Но разве мог он помыслить, что продлится это сто лет, сто десять… сто двадцать… бесконечность?

Сколько-то он еще промаялся в Богородском, потом попытался вернуться в город, но и там задыхался в отчуждении, и тогда опять пришел в Кедровый распадок и зарылся в сопку. Он выбрал соседство кедрача, потому что другие деревья сквозят зимой, а ему хотелось, чтобы его никто не видел, коли так.

Гервасий по одному вынимал из склона трещиноватые слоистые камни, пока углубление не сделалось достаточным, чтобы поставить лиственничный сруб. Пол в зимовье был плотно выложен березовыми жердями. Железная печка, оконце, бревенчатый потолок, в него набиты гвозди, на которых в мешочках висели продукты. Старая охотничья привычка хоронить их от грызунов действовала, хотя ни одно живое существо не заглядывало к Гервасию в зимовье.

Тяжелая, зимняя дрема владела им. Когда ветер метался меж стволов, то затихая, то взвивая вновь, Гервасию чудилось, что это тайга задыхается от ненависти к нему. Иногда в промельках темного, гладкого льда ему виделся пугающий взор Обимура. И все же это выносить было легче, чем гнет людской необъяснимой злобы. Должно быть, он всегда в тайне желал одиночества. Но не такого же бесконечного! Не такого же!

Поначалу он еще пытался найти единорога. Ждал на солонце, искал следы на водопое: буруг там был сильно выбит, но отпечатков его копыт Гервасий не видел. А как он искал след хищника! Но нет, ничего.

По весне выложенная дерном крыша зимовья прорастала травой, деревья-стражники в округе уже сменились за время одиночества Гервасия, но иногда он вдруг, ни с того ни с сего, выскакивал из зимовья и начинал хватать снег, швырять в свою тень, стараясь засыпать ее, схоронить в сугробе-саркофаге. Может, и он пропадет с земли, если сначала пропадет тень?..



Однажды Гервасий заметил, что на морозе его дыхание не обращается в парок. Совсем, значит, остыла грудь, однако же сердце еще толклось в своей темнице. Оттого что билось оно так медленно, Гервасий — он вдруг с ужасом понял это! — перестал стареть. Река Времени лишь омывала его тело, а не захлестывала, не тащила по течению. Точно так же безучастно скользила она по предметам, которые его окружали: одежда не ветшала, зимовье не рушилось, огонь в печурке не гаснул, не портились продукты (за ними он сперва ходил в Богородское, потом же, когда село опустело, а Гервасий стал известен как отшельник-долгожитель, их стали доставлять на вертолете, позже — не шумолете). Тогда-то он и понял свою Судьбу.

Давно уж не подходила к зимовью Смерть, как ни манил он ее. А ведь прежде нет-нет да и замечал он по утрам, средь множества звериных, и ее глубокий, тяжелый след, до краев заполненный льдом. Ныне же он мог сколько угодно лелеять в ладонях ковылинки, роняя на себя их семена, жаждать, чтоб проросли они из его груди, из сердца поднялись! И ночью, лежа меж мертвых деревьев сруба, с особенной сладостью вспоминать, что крыша его зимовья уложена дерном, а ведь дерном обкладывают могильные холмики… Наверное, кому-то из людей его страстная мечта о смерти показалась бы чудовищной, но он уже давно не думал о людях.

Струилась река Времени, возникал полусвет весны, потом солнце отмеряло зеленоцветные месяцы, потом лето пытало тайгу огнем, а на смену ему приходил полумрак осени. Но Гервасию мнилось, что его жизнь в тайге всегда была зимней, заснеженной, завьюженной.

Он часто стоял на обимурском обрыве. Ночами оттуда, от реки, исходила столь глухая темь, будто Гервасий наклонялся над кладбищем мирозданья. А днем он ловил в темной воде свой неуловимый, скользящий взор. Стоя над Обимуром, Гервасий иногда вдруг начинал мерно клониться, словно былина, из стороны в сторону, ловя ветер, надеясь: вдруг вихрь сорвет его, швырнет с обрыва, разобьет… Однажды, когда он так тяжело раскачивался, чуть не касаясь плечами земли и воздев напряженные руки, на ладони ему легло колючее зимнее облако, чтобы качаться вместе с ним и осыпаться снегом.

Да, снег той зимой выпал раньше и раньше началась тоска.

Итак, он стоял над Обимуром. Это был, пожалуй, ноябрь. В реку уже окунул руки мороз, у кромки воды легли дрожащие забереги. Долгое тело реки содрогалось в ознобе.

Острый снег заметал Гервасия, а он не трогался с места. О Боже, если ты не зовешь меня к себе, то я приду к тебе без зова! Ответь мне, куда же загнал я душу свою? Где она скитается теперь? Зачем ты не отнял у меня разум вместе с даром смерти?

Должно быть, день сменился ночью, потому что в вышине маячило блеклое от страха лицо месяца, а меж звезд бушевали ветры. Тела своего Гервасий уже не чуял, однако он отчетливо ощущал, как плывет под ногами земля — плывет от запада к востоку.

Солнце прильнуло к его затылку своей горячей щекой. Откуда солнце, Гервасий ведь помнил, что мороз!.. Наконец он сообразил, что это предсмертный бред, и отдался ему всецело. Он снова шел куда-то, хотя знал, что стоит на обрыве. Кто-то неслышно кричал ему вслед, и это беззвучие надрывало душу. Он возмечтал о звуке, и ему отозвался дождь. Дождь шумел, бил в белые зонты дудника, но вот снова вырвалось на небо солнце. Дождь замер. Лес остекленел.

Золотой солнцегляд поднял голову к светилу. В сердцевинку его ударил небесный огонь, и те самые капли, которые только что давали цветку прохладу, воспламенили его. Цветок разгорался, будто костер. А вокруг, под гнетом солнца, тлели жарки, дымились, будто уголья, черные ягоды и черные цветы сон-травы, белладонны и грозно-синей горечавки. Горел и сам Гервасий!

Птица кукушка на миг повисла против солнца, но тут же была, дерзновенная, спалена и осыпалась на траву пеплом, который пророс пестренькой дремой — кукушкиным цветом. Гервасий понимал, что и он сам сейчас перегорит и разлетится пеплом по лесу, — он, случайность в мире божественных закономерностей, но едва эта мысль коснулась ума, как перед Гервасием возникло что-то… он не различал, но знал: это существо он уже видел, видел тогда… прежде чем пропала тень!