Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 78

Куба, отдай наш хлеб.

Куба, возьми свой сахар.

Куба, отдай установки ракет.

Куба, пошла ты на …!

Рассказ моей сестры

То, что Хрущёв осудил, хотя и не в полной мере, сталинский террор, оценили люди, которых он коснулся. От моей матери я знал, как арестовали её первого мужа, как она носила в тюрьму передачи и их принимали, хотя он был уже расстрелян. Особенно же на меня подействовал рассказ моей сестры Нелли – в ночь ареста её отца ей было семь лет.

Моя мать, её муж и дочь жили, как я уже писал, в Сталинграде, квартира была в новом большом доме. Однажды моя сестра напомнила мне всем известное стихотворение о детях в городском дворе, которые сообщают друг другу, кто о чём:

– А у нас огонь погас –

Это раз!

Грузовик привёз дрова –

Это два!

Сестра сказала, как это так – «огонь погас»? Горели в печи дрова и вдруг погасли? Если же они все сгорели, тлеют угли, да и не говорят «огонь погас», говорят «кончились дрова». Другой мальчик объявляет, что у них в квартире газ. Ещё один – что у них водопровод. Но ведь дети собрались в одном дворе – значит, живут в одном доме или, скажем, в близких соседних. И что же – у кого-то квартиру отапливают дровами (кстати, дело происходит летом), у кого-то есть газ, у третьих водопровод, но нет газа, если о нём сообщают как о новости. Какая-то белиберда, глупо вымышленная сцена.

«Мы тоже собирались во дворе, – рассказывала моя сестра, – но не вечером, а утром. Я помню каждое утро летних каникул тридцать седьмого года. Кто-нибудь шептал, что ночью у таких-то забрали… Забрали отца. Те среди нас, у кого забрали раньше, чувствовали на себе взгляды, отворачивались. А если во двор выходил или выходила та, у кого забрали в эту ночь, все опускали глаза. Никаких игр не было, говорили только тихо».

Сестра рассказала о ночах. Автомашин в то время было немного, и когда ночью на улице раздавался звук мотора и замирал напротив дома, она просыпалась и «буквально чувствовала», что весь дом не спит. На улице горел фонарь. Мать, вспоминала сестра, вскакивала с постели, на цыпочках подходила к окну, осторожно, чуть-чуть отодвигала занавеску. «Не в наш подъезд», – шептала с облегчением.

И конечно, на подъехавшую машину глядели из всех окон. Машина – «чёрный ворон» – походила на автофургон, в каких в магазины развозили хлеб. Из неё выходили четыре-пять человек, направлялись к подъезду. И во всех квартирах подъезда вслушивались в шаги на лестнице.

«Однажды, – рассказала сестра, – они замерли на нашей лестничной площадке. Был март тридцать восьмого. В дверь постучали. Я никогда не забуду слова: Эн Кэ Вэ Дэ!» Сестра добавила: «Сказали – не Эн Ка Вэ Дэ, а Эн Кэ Вэ Дэ!»

В комнате включили верхнюю лампу, отец запомнился стоящим в свежей белой рубашке, люди выбрасывали из шкафа вещи, с полок сбрасывали книги, переворачивали матрасы, сестра запомнила отрывисто произносимое: «Где золото? Ценности? Меха?» Ни золота, никаких ценностей не было. Отца сестры увели.

После этого рассказа написанное Солженицыным об арестах не явилось для меня открытием.

Хрущёвская волна в литературе

Хрущёв бульдозером своротил затор, который перекрывал ручей, и ручей заструился. В 1960 году Александр Твардовский, тогдашний главный редактор «Нового мира», печатая в его номерах свою поэму «За далью даль», опубликовал главу «Так это было», где заговорил о деспотизме Сталина. Таким образом, разоблачение «культа личности» (термин Хрущёва) нашло воплощение в поэзии: «Когда кремлевскими стенами / Живой от жизни огражден, / Как грозный дух он был над нами, – / Иных не знали мы имен».





Твардовский указывает на факт: это имя звучало в ряду со словом Родина и становилось равным имени божества. Ему приписывались все свершения народа, меж тем как многие вершители, «что рядом шли в вначале, / Подполье знали и тюрьму, / И брали власть и воевали, – / Сходили в тень по одному».

Сказано, казалось бы, негромко, но сильно, полагал мой отец, сильно ещё и потому, что сказано в эпической поэме. И добавлял: эти сошедшие в тень знали бы тогда, когда воевали с нами, какая им уготована, после их побед, конечная победа.

Отец цитировал слова о Сталине:

Не зря, должно быть, сын востока,

Он до конца являл черты

Своей крутой, своей жестокой

Неправоты.

И правоты.

Припечатано хлёстко, говорил мне отец, но заметь: после слова «Неправоты» поставлена точка и добавлена новая строка: «И правоты». То есть открыто поле для рассуждений: то-то делал неправильно, а то-то, наоборот, правильно. Здесь и выигранная война, и созданные колхозы. Кстати, замечал отец, цену им Твардовский называет, и в этом его подлинная человечность: «за дальней звонкой далью» он видит на своей малой родине тетку Дарью «С ее терпеньем безнадежным, / С ее избою без сеней, / И трудоднем пустопорожним, / И трудоночью – не полней».

«То, что это было опубликовано, не заслуга ли Хрущёва?» – говорил отец, добавляя, что в 1961 году Твардовскому за поэму «За далью даль» присудили Ленинскую премию.

В 1962 году «Новый мир» напечатал одобренную Хрущёвым повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мой отец хранил журнал с повестью, не раз рассуждал о ней. Она написана с советских позиций, но таких, какие пришли в соответствие с политикой Хрущёва. Поскольку народу открыли, что от сталинского террора пострадало много людей, верных советской власти, Солженицын нарисовал пример тому.

Иван Денисович, бывший колхозник, фронтовик, трудится в лагере, точь-в-точь как охваченный энтузиазмом передовик производства, воспеваемый в какой-нибудь газетной корреспонденции под заголовком «Умножим свершения». Он доволен лагерной пищей, тем, что сегодня каша хороша, а баландой прямо наслаждается, мысленно восклицая: «Хор-рошо!» Сказано, что сейчас он ни на что не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий. Вышел герой из столовой «с брюхом набитым».

Папа покачивал головой и над такой подробностью: кто-то, мол, «не доест и от себя миску отодвинет». Не могу вообразить, говорил отец, чтобы в нашем трудармейском лагере кто-нибудь свою порцию не доел. Сказать бы это брату Коле.

Автор приводит воспоминания героя о жизни в колхозе: картошку-де ели целыми сковородами, кашу – чугунками, «а еще раньше, по-без-колхозов, мясо – ломтями здоровыми. Да молоко дули – пусть брюхо лопнет».

Отец произносил: «Ладно, до колхозов были сыты, если не считать поедание трупов и людоедство двадцать первого года. При колхозах то же делалось в тридцать третьем году. А то, что было в другие колхозные годы…» – он морщился, вспоминая увиденное, и присовокуплял: «Не очень сходится с тем, что пишет Твардовский о тётке Дарье».

К словам о колхозной обжираловке Солженицын пристегнул мысль героя: «А не надо было так, понял Шухов в лагерях». Тут папа опять вспоминал брата Николая, умиравшего в лагере от истощения, цитировал: «Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»

Я запомнил слова отца: «Бодренькая фантастика! Но именно потому, что она заменила правду, вещь понравилась Хрущёву». Тем не менее, огромный её плюс в том, что показано: в лагерях сидели невиновные, главный герой, при том, что от его умозаключений разит фальшью, вызывает сочувствие. Произведение, первое такого рода в советской литературе, подкрепило и, в определённых рамках, проиллюстрировало развёрнутое Хрущёвым осуждение сталинского террора.

Папа прочитал и дал прочитать мне «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова, вышедшую в 1964 году в журнале «Октябрь», «Барельеф на скале» Андрея Алдан-Семёнова, напечатанный в том же году в журнале «Москва». Понятно, что самое ужасное не показано, говорил отец, но в основном страдания людей, без вины брошенных в лагеря, отображены. Произведения, по мнению отца, были написаны безупречно выразительным языком.