Страница 10 из 21
Если мы теперь обратим внимание на наиболее повторяющиеся гоголевские образы, то заметим, насколько они точно следуют формальной онтологии романтического. У Гоголя обнаруживается сфера Анти-Земли (Небо), воздушная, бестелесная, распространяющаяся в даль и в широту; сфера Анти-Неба (Земля), концентрирующаяся в неподвижности и тяжести. Романтический субъект обретает свою динамику на границах эти двух сфер; точка – это его местопребывание на переходе от взрывной экспансии, расширения, к последующей концентрации и сжатию. Так сжимается сердце, сужается в точку горизонт, обездвиженное, цепенеет тело – время страха; или, напротив, расширяется, распахивается, сбрасывает тяжесть – время радости и полета. Вражда и любовь. Не отсюда ли то значение, которое придается мгновению? Ведь только оно имеет смысл в человеческом существовании, ни прошлое, ни будущее; сквозь мгновение прорывается бесконечное.
Романтического гения отличает томление, тоска по бесконечному; он всегда готов к встрече с бесконечным, как бы оно не представало перед ним, в виде ли грез, сновидений, кошмаров или чуда. Эта готовность переходит и на стилистическое своеобразие письма[36]. Динамика первоначального хаоса, борьба всех тенденций, следовательно, не тел, а сил[37]. Естественно, что действие этих сил в границах произведения иное, чем их действие в бес-и-пред-форменном состоянии хаоса; его уже нельзя обсуждать «чисто абстрактно» и «спекулятивно» (как это делает Шлегель, ссылаясь на Фихте), отвлекаясь от наличных форм чувственности, которые ими же и вызываются. Первоначальную силу бытия, почти мистическую, романтики называли влечением (стремлением и т. п.). Хаос влечет к себе… Если ужас и страхи, что переживаются перед лицом разрушения, гибели, угрозы смерти, могут быть обусловлены происходящими событиями, то непонятно, почему к ужасному, при всем отторжении от него и антипатии, нарастает чувство влечения, подчас эротически окрашенное. Неприятие, отрицание хаоса в пользу порядка и гармонии, и вместе с тем влечение к нему. Если раннее романтическое сознание подчеркивает в томлении по бесконечному светлую сторону хаоса, то позднее – темную. Сходная чувственная сила, – жуть, чудное и жуткое – постоянно проявляет себя в литературе Гоголя. Влечение к бесконечной полноте и раскрытости, абсолютной свободе и совершенству, свету может достичь некоего предела. Вот тогда и начинается движение в обратном направлении (при котором влечение к бесконечному «замораживается»). Силы активные обращаются в силы реактивные, пассивные, нет противостояния, есть лишь следование тому, что происходит само собой, что имеет собственную цель вне творческого порыва. Томление по бесконечному, обращаясь на противоположное себе, оказывается движением к самоуничтожению, пускай даже светлая сторона еще сохраняет некоторое число иллюзий и маскирует черную дыру, которая начинает все в себя втягивать[38]. Вот романтический противоход, ведущий к инверсии терминов. В литературе Гоголя это влечение-к-хаосу входит в состав многих аффектов (страха, беспокойства, тревожности, мнительности, мании преследования и т. п.). Естественно, что это уже не томление по бесконечному, не искание его, но удвоение на противоходе романтического канона переживания: светлая сторона обрушивается в тьму, и тьма, как раньше, уже колдовски не играет светом, она черна, черная яма. Другой вопрос, каким образом в литературе Гоголя происходит расслоение сил влечения, замедление одних, выпадение других, усиление третьих и новое смешение? Жуть царит в «Страшной мести», «Портрете», «Вие», «Ревизоре» и «Мертвых душах», она едва прикрыта слоями юмора и комики. Влечение к хаосу видоизменяется, теперь оно не отражается в светлом смехе, не отреагируется, как говорят психоаналитики, в чудном, чудности происшествия. На «неестественную» жуть «Мертвых душ» один ответ – взрыв безрадостного, пугающего хохота. Смех как противоядие – под вопросом.
3. Представление кучи. «Первофеномен», образ и форма
Количеством и массою более всего поражаются люди.
При самом поверхностном обзоре литературных опытов Гоголя бросается в глаза постоянное словоупотребление, относящееся ко всему, что можно представить в виде кучи. Видимые границы гоголевского перепада мысли от великой сияющей кучи (как произведения) до низкой, «дурной», страшащей, всепоглощающей. Повышение: «Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем!»[39] И понижение: «…я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем»[40]. Поразительное разнообразие отношений, управляющих контекстом, в которых этот образ выступает: куча как повод к ироническому снижению возвышенного, как общезначимое и очевидное, как то, что «наличествует», просто «есть»; но и как то, что лишено связности, бесцельное, запутанное, темное, почти совпадающее с хаосом («ужасом»); то, чего слишком много, то, что наделено избытком, переливается через край; иногда это величественное, великолепное, чудесное, громадное и непомерное, но иногда нечистое, грязное, относящееся к телесному низу и служащее толковым словарем для весьма специфического гоголевского юмора: скатологического[41].
Попробуем начать поиск основного узла значений гоголевского словоупотребления кучи, пока на ощупь, не форсируя результат. Куча – где, куда, как, с какой силой, как быстро или как медленно, насколько далеко или близко, угрожает или привлекает? В толковом словаре русского языка Даля (современника и корреспондента Гоголя) можно найти подробное описание значений кучи, опираясь на которые легко составить более-менее полное представление об употреблении этого слова в пушкинскую эпоху. Куча, бесспорно, пространственный образ («груда», «ворох», «громада», «вещи горой»), но не организованный, куча образуется из всего разрозненного и «случайного», не имеющего определенных границ и очертаний, – собственной формы (например, пословица: «Народ глуп. Все в кучу лезет», или известное: «куча-мала»). Все, что попадает в кучу, становится бесформенным. Другой видимый аспект: куча считаема («По кучке, все онучки; а станешь считать, одной нет!»). Не менее важны, конечно, и другие ее свойства: время, обозначающее замедление в действии или его остановку, или занудное повторение того же самого (скучать, докучать), нисходящее к скуке (абсолютная пустота времени): «Скучно на этом свете, господа!». Диапазон взаимодействия скуки и кучи также достаточно богат. Интересно и то, что куча выступает в качестве наиболее древней формы, обозначающей контуры женского тела[42]. В гоголевской поэтике слово «куча», бесспорно, относится к той же симптоматике бытия, оценке его состояния на данный момент: каково оно «здесь и сейчас». Иногда слово «куча» чуть ли не выполняет привычную функцию слова-паразита, модного словечка: например, «подсыпая кучу самых замысловатых и тонких аллегорий», «куча приятностей и любезностей» и т. п.[43] Примеров несть числа. Собственно, по Гоголю, надобно писать кучей, мыслить кучей, воображать, чувствовать, даже умирать… тоже кучей (такова, возможно, была «смерть Плюшкина»). Предварительный набросок гоголевской словарной классификации «кучи» выглядит так:
36
Значение мига и мгновения в романтическом поэзисе трудно переоценить. Ср., например: «…он (романтик) превращает каждый акт мысли в связную речь и каждое мгновение в исторический момент, он пребывает в каждой секунде и каждом тоне, и находит его интересным. Но он делает еще и более того: каждое мгновение превращается в одну точку конструкции, и как его чувство движется между сжатым “Я” и экспансией в космос, так каждая точка одновременно круг и каждый круг – точка». (Schmitt Carl. Politische Romantik. München und Leipzig, 1925. S.109). Но особенно богатый материал мы можем найти у С. Кьеркегора, где тема экзистенциальной временности разрешается в соотношении мгновения и вечности. (См. разбор темы: Подорога В. Выражение и смысл. М.: Ad Marginem, 1995.)
37
Ср.: «…динамический материализм делает первоначалом не тела, но силы, то есть нечто гораздо более высокое, и только из борьбы этих сил он выводит возникновение тел, рассматривая грубое внешнее явление их как обманчивую видимость». (Там же. C. 109.)
38
Ключевым понятием для понимания места хаоса в строе романтического произведения является томление, Sehnsucht (тоска по бесконечному, совершенству, полноте жизни и искусства). Это сложное чувство можно определить как аффект, т. е. как эмоцию с биполярным строением переживания. «Даже в человеке томление в его изначальной форме – это такое духовное распространение во все стороны и во всех направлениях, неопределенное бесконечное влечение, не направленное на определенный предмет, но имеющее бесконечную цель, неопределимое духовное развитие и формирование, бесконечную полноту духовного совершенства и завершенности» (Шлегель Ф. Указ. соч. Т. 2, М.: Искусство, 1983. С. 184).
39
Переписка Н. В. Гоголя в 2 т. Т. 1. М.: Художественная литература. 1988. С. 156. (Н. В. Гоголь – В. А. Жуковскому, Париж, 12 ноября 1836 года).
40
Н. В. Гоголь. Сочинения. Т. 5 («Выбранные места из переписки с друзьями»). С. 274.
41
С утратой широкой обиходности современный веер значений слова куча расположился где-то на границах между кучей дерьма и кучей золота. А здесь, в этих крайних границах значения уже не обойтись без Фрейда. Я имею в виду наброски его теории анальной эротики, которой он пытается объяснить психоаналитическое значение денег. (Фрейд З. Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998. С. 242–245.) Проф. Ермаков подхватывает новацию Фрейда, но упускает из виду принцип гоголевского словоупотребления, которое опирается на романтическую теорию хаоса, т. е. на общие онтологические принципы романтического Произведения (вне тех ограничений, которые предполагают использование редукционистской психоаналитической программы). Так, делая одно, весьма точное и важное замечание, он не развивает его в достаточной мере: «Из этой страсти собирания вырастает роман, отдельные части которого развиваются как будто не в глубину, но только по смежности, в ширину, одна с другой, вроде того строения с бесчисленными пристройками, в которых жил Иван Иванович; но он собирает равноценные части, спаивает их между собой, и по этой причине у него нет одного героя, нет центра, который бы притягивал все события, но каждый тип (Петрушка, Селифан, портной и т. п.) развивается внешне самостоятельно и независимо, но в то же время органично связанный с безличным Чичиковым; в стремлении быть обстоятельным (автор любит обстоятельность во всем) отмечается черта коллекционера, музейность…». (Ермаков И. Д. Психоанализ литературы. М.: НЛО, 1999. С. 184.)
Еще бы шаг и многое можно было объяснить в гоголевской архитектонике Произведения, но он так и не был сделан. И понятно почему: режим мимесиса, характерный для литературы, подобной гоголевской, истолковывается в границах той же самой аристотелевской катарсической модели подражания. «Собирание», коллекционность или музейность гоголевской прозы – не прием, а истинная онтология бытия, бытия мира-кучи.
Фрейд З. Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998. С. 242–245.
42
Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 2. М., 1955. С. 228–229.
43
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Т. 5 («Мертвые души»). С. 165.