Страница 21 из 26
Отец зашел в гостиную только за тем, чтобы поставить точку. Не для себя или меня – мы определились с пунктуацией ещё неделю назад, – но для матери с сестрой. Чтобы им стало ясно раз и навсегда: любые просьбы, слёзы, уговоры и «прочее бабство» бес-смыс-лен-ны!
– Толик… Ну как же? Не попрощались толком! Аааах… – ахнула мама, и они переглянулись с Майкой и сразу же обе вскочили и начали суетиться, совать мне в руки какую-то авоську с беляшами и солеными огурцами в двухлитровой банке, и обещать писать каждую неделю. И я нацепил эту авоську на запястье, так что ручки больно врезались в кожу, подхватил чемодан и слетел вниз по лестнице, чтобы не ждать лифта, чтобы не тянуть кота за хвост. Точка.
На батю я не обижался. Непросто было ему пояснять однополчанам и сослуживцам, что его сын просто пьяный идиот. И что он ничего особенного не имел в виду, заявив во всеуслышание, что и без товарища Сталина земля будет вертеться, журчать ручьи, петь птички и так далее. Наверное, отцу было бы легче, не случись это досадное недоразумение в День Победы, когда генерал-майор авиации товарищ В. произнёс самый главный тост.
На батю я не обижался. Ничуть. Он сделал всё что мог, и даже больше.
Отцовская «Победа» ждала меня у подъезда. Я оценил жест.
Мама пишет каждую неделю. Я знаю, хотя почта сюда не доходит. Мамины рассказы о том, как она навещала в роддоме какую-то Мурочку и что заканчивается дачный сезон, а антоновки нынче уродилось столько, что варенье уже некуда раскладывать, о том, что Майка подхватила простуду, отчего не поехала в лагерь, а также «папа перидает привет» оседают в особом отделе Энской части, к которой я приписан. Энкавэдэшник – щекастый пончик-сибиряк, чтоб не испортить полировку стола, подкладывает мамины письма под стакан с чаем. Его девственному мозгу невдомёк, что донышко у стакана влажное. Через неделю, получив свежую почту, он шлепает штамп «просмотрено военной цензурой» поверх поплывших «кружком» чернил и убирает письмо в архивную ячейку. Раз в полмесяца из этой же ячейки он достает стопку листов, исписанных моим каллиграфическим (единственное, что досталось от отца) почерком, берет первый попавшийся лист, перечитывает… «Здравствуй, мама. У меня всё хорошо…»
Похожие одно на другое, как близнецы, – бери любое – не ошибешься, – письма делались по шаблону, предоставленному Пончиком.
– Свежие формуляры! Значит, так. Переписываешь своей рукой, добавляешь имена собственные в выделенных красным местах, и шесть шарей. Родные спокойны. Девушка довольна. Друзья не забывают. Держи! С полсотни до вечера накропаешь – и шесть шарей. Дату я потом сам подставлю, – лейтенант улыбался. Как есть – пончик. Не хватало только сахарной пудры поверх лоснящегося краснощёкого лица. Я поморщился, но «письмовник» взял. Сидел потом за новым полированным столом, прихлебывая кирпичный, на удивление вкусный чай. «А я без подстаканника пью. Люблю, чтоб пальцам горячо…, – зачем-то пояснил Пончик, кивая на свой стакан. – И не волнуйся, лейтенант. Всё шесть шарей. Никаких сбоев. Если какая срочность… Свадьба там… Похороны… Сразу сообщим». «Да. Конечно», – я немного подумал, приписал в конце «привет папе» и поставил жирную точку.
О том, что майор Онофриенко прилично закладывает за воротник, мне сообщил Пончик. Мол, всё шесть шарей, но начзаставы – человек со странностями. Начальник особого отдела оказался прямее. После официального инструктажа предложил выйти на крыльцо покурить и там, затягиваясь «Ленд-лизом», сказал:
– Чтоб ты знал, лейтенант. Онофриенко квасит как сапожник. Ему в отставку пора. Выдохнуть надо майору. Он ведь седьмой год на льдине торчит безвылазно. Считай, сразу после Победы о переводе в Энск приказ получил. Здесь и бойцов своих дожидался. Ну, а потом вместе с ними прямиком пошуровал на льдину. На самый крайний – крайнее не бывает – рубеж. Вояка! Мужик отличный. Но пьёт. Сильно пьёт. Бывает, что и допивается до всякого. Рапорты от него, мягко говоря, странные приходят. Давно отозвали бы, только заменить было некем. Однако контингент заставы майор знает досконально, боевую задачу тоже усвоил в деталях. Ты его слушай и, если что, не залупайся. Инструкций тоже не нарушай – они чай не хером писаны. Ясно?
– Так точно, товарищ полковник.
– Точно. Так… – передразнил полковник. – Как же тебя сюда занесло? Как вас вообще в такие места заносит? Чистеньких, хрустящих, прямо от сиськи молочной… Что ж ты напортачил такого в своей белокаменной?
– В личном деле всё есть.
– В твоем личном деле три абзаца. Отличник учебы, спортсмен, комсомолец… Пурга всякая – пять кило повидла. Но ты почему-то тут, а не там. И впереди у тебя, лейтенант, минимум пять, а то и все семь сучьих лет сучьего дрейфа. Нет, не штрафбат, конечно, но далеко не Минводы. Что ж тебя папашка твой не отмазал, а?
– В личном деле всё есть, товарищ полковник.
– Зарядил, как попка, – полковник хмыкнул. Раздавил носком неуставного лохматого унта бычок. – А может, ты засланный казачок? А?
– Не казачок я. Надоело быть «папенькиным сынком», решил сам пройти через все тяготы и лишения… Через горнило, так сказать… Отец мой – боевой офицер. Гвардии полковник. Летчик-истребитель. Герой войны. Так я тоже хочу на деле Родине свою преданность доказать, – отчеканил я, уставившись в пронзительные полковничьи очи.
Полковник пожал плечами: не хочешь – не говори. Повернулся, пошагал к фырчащему неподалеку «виллису». Следы от его неуставных унтов выглядели совершенно звериными, вытянутыми, красивыми. Он влез на шоферское место, и прежде чем хлопнуть дверцей, повторил, перекрикивая мотор: «Не залупайся! Слушай майора во всём».
С Онофриенко я познакомился через двое суток.
Приземлился на координате нормально, даже не протащило далеко. Кой-как свернув парашют, огляделся. Пилот «аннушки» выбросил груз метрах в ста от меня. Точнее, меня выбросил метрах в ста от груза. Ящик поблескивал стальными боками, похожий на ёлочный серебристый шарик, уложенный в вату. Вокруг нас с ящиком был снег. Ничего, кроме белого-белого нетронутого снега. За несколько дней в Энске я почти привык и к сухому холоду, и к хлестким студеным вьюгам, и к сугробам – не по-московски огромным. Но здесь, на пятьдесят седьмой параллели, всё было иначе. Лаконичнее, что ли. Невысокие ребра торосов походили на грубые швы, стягивающие снежное полотнище в бескрайнюю простыню. И тишина.
Такая, что стыдно было нарушить её стуком сердца и шорохом дыхания. Я ощутил вдруг то самое «белое безмолвие», которым грезил ещё подростком, валяясь на кровати с куском пирога и томом Джека Лондона. Безмолвие не казалось пугающим или тягостным. Наоборот. Умиротворяющим и полным ожиданий. Вот-вот на горизонте появится собачья упряжка, а за ней и сам Смок Беллью. «Хеллоу, Смок! Хау ду ю ду»!
Горизонт был пуст. Я осторожно втянул в себя колючий воздух, задрал голову к небу. Самолет уходил к материку, превращаясь в крошечное чернильное пятно… в точку.
– Варежку закрой. А то жопа простынет, – сиплое карканье раздалось откуда-то из-за спины. – Егоров?
Я вздрогнул. Обернулся. Завернутый в маскхалат крупный, краснолицый человек лет сорока снял защитные очки и теперь разглядывал меня сквозь прищур. Будто разбирал на запчасти.
– Майор Онофриенко? Старший лейтенант Егоров прибыл в расположение…
– Да ты что? – от майора пахнуло спиртным. – Прибыл? Неужели? Ни хрена ты ещё не прибыл. На лыжах как ходить, знаешь?
– КМС, вообще-то.
– Хоть так. А то парашютист из тебя, как из меня арфистка, – поморщился майор. Вернул на место очки, стянул с руки перчатку, сунул пальцы в рот. Громко свистнул. Метрах в ста пятидесяти от нас из снега поднялись две белые, слегка сгорбившиеся под тяжестью ранцев фигуры. На плече у одной из них покачивались вверх-вниз запасные лыжи. Вторая тянула за собой широкие санки. Онофриенко махнул рукой, и фигуры заскользили по направлению к нам. Я непроизвольно напрягся.