Страница 3 из 5
У тележки Мартина изнывал старший кардиолог – ему так не терпелось отправить пациента дальше, в рентгенооперационную, что он уже отослал туда остальных членов команды.
– Нужно торопиться! – сказал он мне. – Или тебе нравится, как он дышит?
Мне, разумеется, вовсе не нравилось, как Мартин дышит. Бедняга был слишком плох и явно не смог бы дышать самостоятельно, лежа навзничь на столе в рентгенооперационной. Я приготовила к интубации препараты, ларингоскоп, трубку. Прокрутила в голове план действий: А – В – С. Рядом готовился к приему следующего пациента мой коллега постарше, а еще через койку находился консультант догоспитальной реанимации. Отметив это, я лишний раз успокоила себя, что получу помощь, если вдруг попаду впросак.
Я взглянула на пациента перед собой. Он лежал на тележке – огромный, липкий, храпящий. Этот жуткий храп и был его дыханием. Я смотрела на шприц с парализующим веществом в своей руке и думала, как я это сейчас прекращу. Через сорок пять секунд после укола пациент перестанет дышать, и его жизнь еще на несколько мгновений зависнет в зыбком балансе между этим миром – и тем, от которого, надеюсь, мне удастся его уберечь.
Проходимость дыхательных путей, искусственное дыхание, массаж грудной клетки. В нашей повседневной рутине мы часто вызываем из памяти шпаргалки для экстренных ситуаций. Вот и для этого случая план действий известен заранее: А (airway) – обеспечить пациенту доступ воздуха, B (breathing) – заставить его дышать и C (circulation) – восстановить кровообращение. На практических занятиях в колледже нас тренировали, чтобы мы выполняли это не задумываясь, как «а-бэ-цэ», но если я сейчас не справлюсь с А и В, Мартин через несколько минут умрет. И даже если я проведу безупречно А и В, но ошибусь с расчетом действия препарата, восстановить кровообращение уже не удастся.
Если бы в тот момент ко мне подошли и спросили: «Боишься?» – я сказала бы «нет», ведь в профессиональном плане для такой ситуации я компетентна. Это – моя работа. Я ответила бы, что знаю, как действовать, и хотя имею некоторые опасения, страха не испытываю. Ведь если ты склонил голову перед страхом – значит, перестал контролировать ситуацию. Какой же от этого толк?
Но я боялась.
Заканчивая последние приготовления, я настроила тележку Мартина так, чтобы его голова не слишком запрокидывалась, и, подняв глаза, встретилась взглядом со старшим реаниматологом, которого не видела уже как минимум пару лет. Он не забыл мое имя. «Ну, как дела?» – спросил он. И хотя тогда мне показалось неуместным вступать с ним в дружескую болтовню, теперь я знаю, что заговорил он со мной не для этого. Я пересказала ему свою идею насчет дыхательных путей Мартина – план действий плюс возможные способы подстраховки, – и он спросил, хочу ли я, чтобы он дальше занимался своими делами, или все-таки лучше ему постоять тихонько в уголке за моей спиной. Я предпочла второе. Мы задернули шторы вокруг тележки, и я отправила Мартина в глубокий сон. Секунды, пока его легкие не парализовало, казались часами. Вцепившись мертвой хваткой Мартину в челюсть, я оттягивала ее пальцами вниз, открывая доступ воздуха к легким, а другой рукой прижимала кислородную маску к его лицу. Мы ждали, и только взгляд мой метался от его постепенно замирающей груди к монитору рядом со мной и обратно – все сорок пять секунд, пока его дыхание не остановилось. Перед началом интубации я всегда говорю медсестре или коллеге из бригады: «Если насыщение кислородом упадет ниже девяноста процентов, сразу говори! А если не отвечу – значит, не услышала, повтори еще раз».
Мы, врачи, постоянно зашифровываем свой страх, называя его опасением, обеспокоенностью, осознанием серьезности ситуации, возбуждением, неуверенностью. Любое из этих слов мы запросто допускаем в своем обиходе, но только не слово «страх».
Введя ларингоскоп в рот Мартину, я с силой надавила ему на грудь, чтобы переместить вес его тела к горлу. Вот они, голосовые связки – ворота в трахею, прямой выход к легким. Все просматривалось как на ладони. Протолкнув туда трубку, я закачала воздух в манжету и подключила пациента к портативному аппарату для искусственной вентиляции легких. Ну вот и все. Теперь Мартин готов для перевозки в рентгенооперационную, где ему разблокируют коронарную артерию.
В ходе всей процедуры мой знакомец-реаниматолог сделал только два комментария – и произнес их так тихо, чтобы услышала я одна: «Все идет как надо» и «Ты просто умница».
В ту минуту мне очень нужно было поверить в себя – и не поддаться ужасу, готовому охватить меня в любой момент. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: реаниматолог, сказавший эти добрые слова, отлично знал, что именно в них я нуждалась больше всего. Думаю, мы, врачи, на работе постоянно зашифровываем свой страх, называя его как-нибудь по-другому: опасением, обеспокоенностью, осознанием серьезности ситуации, возбуждением, неуверенностью. Любое из этих слов мы запросто допускаем в своем обиходе – но только не слово «страх». Мне часто приходится возвращать пациентов с того света, и в такие минуты единственным свидетельством моего страха выступают капельки пота, медленно стекающие у меня по спине. А иногда, уже сняв перчатки, я поражаюсь тому, как взмокли ладони. Порой мне и правда удается одурачить себя.
Трубку из Мартина я извлекла в ночную смену пару суток спустя. После этого он перенес еще несколько тяжелых дней, но в итоге выкарабкался и вернулся к своей обычной жизни – к жене и двум лабрадорам, которых пообещал отныне выгуливать каждый день. Когда приходит время извлекать из пациента трубку – сам он к этому уже не просто «готов». Проклятый пластик раздражает горло, глаза слезятся от постоянного дискомфорта, и бедняга не перестает сражаться с этой штукой у себя внутри, пока не получит очередную дозу снотворного. Я наклоняюсь к Мартину так, чтобы мое лицо оказалось перед его глазами, и говорю: «Не волнуйтесь, сейчас мы достанем из вас эту трубку». Его огромные глаза умоляют меня, и я ощущаю, как все неподъемное бремя его доверия взгромождается на мои плечи. Но я воспринимаю это как привилегию. Я помню, как вытаскиваю из него трубку, слышу его хриплый голос, этот смачный западный акцент – и думаю, как же классно это звучит. Странное чувство – переживать с кем-нибудь вдвоем нечто очень важное, пусть и по-своему для каждого, но так и не завязывать никаких отношений. Да что говорить – я ведь и голоса Мартина до тех пор не слыхала ни разу.
Впрочем, пред ликом страха я робела и посильнее. Как писал Джордж Элиот, «мы автоматически произносим слова, но не постигаем их смысла: за познание приходится платить собственной кровью и тончайшими фибрами нервов»[1]. С первого дня моей работы я знала о принципе «не проводить сердечно-легочную реанимацию» (НПСЛР)[2]. Знала, откуда он появился, что означает и когда его следует применять. Но, уже с тремя годами врачебной практики за плечами, я вдруг зависла над пациентом, разрываясь между ним и принципом НПСЛР, и страх заставил меня усомниться во всем, что я когда-либо знала.
В четыре утра я направилась в онкологию для осмотра пациентки за пятьдесят. Сестра-сиделка, обеспокоенная ее участившимися дыханием и пульсом, прислала мне вызов и сделала ЭКГ. Я в ту минуту дежурила через несколько палат от них – писала отчеты и разрабатывала экстренные меры для каждого пациента. Как обычно на вызовах, подавляющее большинство таких пациентов не входили в мой дневной график, и я их вообще не знала.
Зайдя в онкологию, я увидела женщину, сидевшую на краю постели. Она тяжело дышала и по возрасту годилась в подруги моей матери. Прикроватный монитор показывал чуть более тридцати вдохов в минуту. Насыщение кислородом упало ниже девяноста процентов, и я до сих пор поражаюсь внешнему спокойствию и собранности той, кто так явно цеплялась за жизнь. Сестра вышла за очередной кислородной маской, и я спросила женщину, не больно ли ей.
1
Джордж Элиот (George Eliot) – мужской псевдоним английской писательницы Мэри Энн Эванс (Mary A
2
«Do not attempt cardiopulmonary resuscitation» (DNACPR) – принцип работы британских реаниматологов, сводящийся к тому, что сердечно-легочная реанимация (СЛР) не проводится, если сам пациент не желает ее проведения – или если медицинский коллектив (консилиум) уверен, что пациенту это скорее повредит, чем поможет. В просторечии этот принцип трактуют как «дай умереть спокойно (естественно)» (Allow a Natural Death, англ.).