Страница 8 из 22
Петраков ушел с вывернутой головой – прощался с Леней. Глаза у него были мокрые – то ли от слез, то ли от пота. Группа вскарабкалась на бархан и исчезла.
Капитан разложил перед собою гранаты и автоматные рожки, стиснул зубы, с тоскою глянул на чужое желтое небо – как все же оно не похоже на небо российское… Передышка была недолгой – через три минуты на высокий, с загнутой макушкой бархан вскарабкалась галдящая банда Хабибулло. Капитан Костин приложился к автомату.
Через сорок минут раздался взрыв. Костин взорвал и себя, и навалившихся на него душманов.
Через неделю тело капитана удалось выменять на тело засыпавшегося в Кабуле резидента по прозвищу Инженер – тот был убит в ночной перестрелке, – и Петраков повез Леню домой. В цинковом гробу.
Когда гроб опускали на нескольких вышитых рушниках в могилу – на родине Лени, в цветущем полтавском селе, – Петраков столкнулся глазами с залитым слезами взглядом Лениной матери и прочитал в них горький вопрос: «Почему ты, командир, остался жив, а мой Леня – нет?» Петраков и сам не знал, почему, кто так распорядился, какой вершитель судеб? Ленина мать плакала, и Петраков плакал – у него в горле словно бы что-то закаменело, потом отогрелось и потекли растопленные теплом слезы. Ни сглотнуть их, ни сморгнуть.
Проще самому умереть, чем хоронить своего товарища, либо того хуже – объясняться с его матерью. В душе не то, чтобы пустота остается – пустым делается весь мир, гаснут все краски, делается нестерпимо душно, будто перед концом света. Ленина мама Марина Михайловна, как знал Петраков от самого Костина, все жилы вытянула из себя, чтобы дать сыну образование, поставить его на ноги, десять лет работала на двух работах, Леня был единственной надеждой в ее жизни, человеком, на которого она рассчитывала в старости – все будет кому кружку воды подать в постель, а теперь этой надежды не стало – все рухнуло с Лениной смертью… Лицо у Марины Михайловны было темным, сжавшимся, она смотрела на командира ее сына с немым вопросом, но ответа на него не получала…
Впрочем, вслух она так ничего и не сказала, только иногда брала Петракова пальцами за локоть и крепко стискивала его, заглядывала сверху вниз в лицо, словно хотела что-то понять, губы ее начинали шевелиться, но тут же замирали.
И вот он увидел во сне знакомое лицо, дружелюбно простецкое, с конопатым седлом на переносице и внимательными, всегда хранящими встревоженное выражение глазами, в горле у Петракова то ли от радости, то ли от горести, – в этом он не разобрался, – что-то задергалось, он услышал тихий скрипучий звук, напрягся, чтобы услышать звук вторично, но тот не повторился. Впрочем, и одного раза было достаточно, чтобы в сердце тупым гвоздем всадилась тревога.
И сидит он сейчас у себя на кухне, в утренней тиши, любуется красноватыми, пушистыми, круглыми, как теннисные мячики, птицами, свалившимися в их двор, выгнавшими из деревьев воробьев и деловито засуетившимися среди веток. Тело, еще не отошедшее ото сна, сладко ноет, хочется снова нырнуть назад, в сон, в постель, под легкое теплое одеяло, свалянное из облагороженной верблюжьей шерсти, но самое худое это дело – давать себе послабление, сбоев быть не должно.
Он затянулся горьким, но таким вкусным, вызывающим тепло в висках, сигаретным дымом, выдохнул его в кулак и пришел к выводу, что Ленина душа неспроста его потревожила, видать, она напоминает, что забывать старых друзей нельзя – вот и требует к себе внимания… Надо пойти в церковь, поставить свечку за упокой души капитана Костина. Может, поговорить с батюшкой? Тогда и самому легче станет, и душе Лениной облегчение придет…
Самое лучшее время – это раннее утро, не истратившее ночной свежести и не набрякшее едкой бензиновой тяжестью, – через два часа в городе нечем будет дышать, запахом гари пропитается даже свежая, только что выстиранная рубашка, пропитаются брюки и пиджак, во рту тоже осядет дух отработанного бензинового взвара, от дурной духоты некуда будет деться.
Он поднялся без единого звука, на цыпочках подошел к плите – и Ирина, и Наташка спят у него чрезвычайно чутко, просыпаются даже от жужжания мухи, поэтому Петраков старался передвигаться бесшумно, – поставил на конфорку чайник, нажал на кнопку зажигания, электрический сосок стрельнул веселой искрой в шипящую струйку, вылезшую из прорезей конфорки и газ полыхнул плоским голубоватым пламенем, жадно облизал бок чайника.
Петраков приподнял чайник, проверяя, есть ли в нем вода, – в чайнике бултыхнулся вчерашний неизрасходованный запас, – и Петраков, поставив чайник вновь на конфорку, на цыпочках вернулся обратно.
За первой сигаретой он запалил вторую.
И все же он разбудил жену – неосторожно опустил дужку чайника, – родилось тихое, но очень отчетливо слышимое звяканье, с ноги у Петракова свалился легкий, вырезанный из невесомой пузырчатой резины шлепанец, Ирина эти звуки засекла, появилась в дверях кухни с недовольным видом.
Красивое лицо ее было красноватым от сна, на щеке оттиснулась легкая плоская бороздка, оставленная наволочкой, светлые глаза были зло сжаты.
– И какие черти тебя так рано будят? – спросила она. – Ты что, потише шевелиться не можешь?
– Извини, пожалуйста, – виновато произнес Петраков.
– Топчешься на кухне, как слон в посудной лавке…
– Еще раз извини.
Она подошла к окну, потянулась по-кошачьи гибко, заглядывая вниз, внутрь узкого пространства, отведенного жилому дому под внутренний двор, усмехнулась недобро, затем похлопала узкой точеной ладошкой по рту:
– Вместо дворника ворона какая-то ходит, по асфальту клювом скребет. Скоро, наверное, и ее заставят метлой махать.
Петраков, вспомнив ворону, так умело размочившую горбушку хлеба в луже, улыбнулся – ему даже на душе теплее сделалось, по лицу словно бы пробежал ласкающий ветерок.
– Она здесь живет, – произнес он и почувствовал, что слова эти, как и та засохшая горбушка хлеба, легли на твердый, лишенный жизни асфальт.
Жена сжала голубые глаза в темные недобрые щелки.
– Слушай, Петраков… Ну, хоть бы ты уехал куда-нибудь в командировку, что ли, э? Козам репки крутить или с косой бродить по капустным полям России… Попросись там у своего начальства в командировку, э? Ну чего ему стоит отправить тебя куда-нибудь на уборку шелухи с луковых полей? Или навоза, э? Можешь съездить на лесозаготовки, ты человек здоровый, по два бревна таскать способен, от тебя может быть большая польза демократической России… Э?
Чем занимается Петраков, в каких местах и по каким делам ему приходится бывать, жена не знала. Считала, что он работает кем-то вроде наладчика компрессоров, бензиновых пил или автоматов по расфасовке навоза и продаже газет и апельсинового сока. Про ранения свои Петраков ей никогда не рассказывал, дома появлялся подлеченным, довольным жизнью, свеженьким, вручал жене сувенир, якобы приобретенный в Краснодаре или Братске – со зримыми приметами тех мест, вплоть до надписей «Привет из…» Жена принимала подарки с равнодушным видом и уходила к себе в комнату.
А вот Наталья, та подаркам всегда радовалась, бросалась к отцу на шею с визгом «Папка!», обмусоливала его губами так, что и умываться не надо было… Петраков и ордена свои домашним никогда не показывал: солдатский, с тусклым рубиновым покрытием – Красной Звезды, два – Красного Знамени и два новомодных серебряных креста, выдуманных каким-то лихим умельцем из кремлевской канцелярии – ордена Мужества, но раз государство решило, что такие кресты нужны в списке прочих наград, то Петраков не стал от них отказываться – пусть валяются в шкатулке. Все равно Петраков свои ордена не надевает и никогда не наденет.
Не дождавшись ответа, Ирина махнула рукой, вновь глянула в окно на ворону, вздумавшую пробовать своим клювом асфальт во дворе на прочность – ворона начала старательно, будто шахтер-ударник пятилетки, долбить его.
– Во, гадина! – Ирина усмехнулась. Повернулась к Петракову, сузила глаза. – Слушай, паровоз, а дымить ты прекратить не можешь, э?