Страница 19 из 22
Вот это, пожалуй, точно: русский – это судьба.
Ирина молчала – то ли соображала, то ли просто не хотела говорить, Петраков тоже молчал.
Затягивать паузу было больше нельзя.
– Ладно, – он вздохнул. – В общем, я улетел.
– Счастливо, – равнодушно проговорила Ирина, повесила трубку.
В конце концов, они уже перестали быть мужем и женой в обычном понимании этих слов, они продолжают все больше и больше отдаляться друг от друга, и уже видна черта, за которой люди становятся чужими. Хотя в их паспортах и не стоят штампы о разводе. Собственно, штампы на мятых страничках главного документа российского гражданина – это обычная условность, потерять друг друга со штампом в паспорте можно так же легко, как и не имея этого штампа. Наверное, так оно и будет, когда вырастет Наташка.
Вырастет, окончит институт и выйдет замуж. Петраков постоял еще некоторое время в нерешительности около телефона-автомата и медленно, усталой походкой, словно бы после пятидесятикилометрового марш-броска, совершенного с полной выкладкой, с запасом патронов, воды и еды на несколько дней, двинулся по лестнице вверх.
Нет у него дома. У других есть, а у него нет.
В полете хорошо спать. Иные в полете маются, нервничают, испуганно заглядывают в иллюминаторы, за борт, пытаясь отыскать в рыжевато-темном рядне полей, в лоскутных прямоугольниках нарезов что-нибудь знакомое и одновременно неожиданное, способное заставить их забыть о полете, не находят, и глаза их делаются еще более испуганными, слезящимися, красными от напряжения, они жалобно косятся на соседей: это что же такое делается?
Хорошо, что хоть дурацкие вопросы не задают: упадет самолет или не упадет?
Вопрос действительно дурацкий: упадет лайнер или нет? Этого никто не знает, даже пилоты. Старые самолеты уже выработали свой ресурс, новые на заводах не заложены, да и заводы уже разучились делать их: они клепают теперь алюминиевые кастрюльки, ладят отвертки, которые продают по полтора гроша за штуку, из алюминия, гордо прозванного металлом двадцать первого века, отливают пепельницы и подставки под утюги, ремонтируют старые швейные машинки – в общем, выкручиваются как могут. Выживают. Есть такое модное слово. Перестроились и выживают. Им теперь не до самолетов.
Едва вошли в салон и уселись в рядок, как Петраков откинул голову на твердую, обтянутую шерстистой тканью, высокую спинку, нащупал затылком точку поудобнее и закрыл глаза.
Самолет еще не взлетел, еще только погромыхивал моторами, выруливая на дорожку, газовал перед стартом, дрожал от ярости так сильно, что у пассажиров готовы были выскочить зубы, а Петраков уже спал. Крепко, сладко спал и видел, похоже, хорошие сны – на распустившемся лице его, обычно жестком, играла спокойная, почти детская улыбка, на щеках появились ямочки, уголки губ подергивались, будто Петраков смеялся во сне. Лишь когда самолет, оторвавшись от земли, начал резко набирать высоту и пассажиров резко вдавило в сидения, Петраков шевельнул головой, улыбнулся добродушно и вновь затих.
Когда в южном городе пересели на самолет поменьше, Петраков, свеженький, как огурчик, уснул вновь – сразу же уснул, едва очутился в самолетном сидении.
Спал он и в тряском дребезжащем вертолете, который доставил их на пограничную заставу. Впереди у группы Петракова были бессонные ночи, и сколько их – никто не знал, поэтому командир заранее набирал то, что положено организму. Впрок набирал – кто знает, может, два лишних часа сна потом спасут ему жизнь: на чистую неусталую голову Петраков примет правильное решение и останется цел. Либо надо идти от обратного: ошибется – и погибнет.
Спецназовцы в этом смысле сродни саперам – ошибаться им нельзя. Всякая ошибка может оказаться единственной в жизни – первой и одновременно последней. Чистая голова в их работе так же важна, как и твердая рука, и верный глаз.
Приземлились они уже в розовых сумерках вчера в уютной долинке, наполненной треском цикад.
Было тепло. В макушках высоких гибких кипарисов шебуршались горлицы, перелетали с места на место, неподалеку от вертолетной площадки было слышно щелканье кнута и мычание коров – пастух гнал вечернее стадо домой, мирные домашние звуки эти оглушили больше цикад, рождали внутри некое размягченное чувство, схожее с детским – такое чувство возникало у Петракова только в детстве, когда приходилось совершать какое-нибудь неожиданно открытие.
Проценко с Токаревым переглянулись. Проценко добродушно пробасил:
– Похоже, надо будет сдать еще один зачет: как правильно крутить коровам хвосты.
– Тих-ха! – скомандовал Петраков свежим голосом – сразу видно, человек хорошо выспался. – Размякли от деревенской идиллии, свежим коровьим молоком запахло? Такая идиллия иногда ничего хорошего не предвещает.
– Считаешь, мычание коровы – плохая примета, командир? – усмехнувшись, спросил Токарев – он в приметы вообще не верил.
Петраков в приметы верил, поэтому и отвечать Токареву не стал. Слова обладают некой таинственной силой: брошенная где-нибудь вскользь, между прочим, фраза – самая нереальная, самая фантастическая – через некоторое время обретает совершенно реальную плоть. Сбываются сгоряча сорвавшиеся с языка проклятия, кровь словесная превращается в кровь зримую, алую, с душноватым запахом, пролитую в размерах не шуточных.
– Плохая примета, плохая, – в голосе Токарева появились настырные нотки, – но ты не журись, командир: Бог нас не выдаст, свинья не съест…
Поселились они на обычной заставе, в домике, сложенном из самана – легком, почти воздушном, в холод теплом, в жару прохладном, покрытом тростником. Домик этот возвел один из местных жителей, благодарный пограничникам за то, что те вернули с той стороны «эмигрировавших» овец – целое стадо, тридцать с лишним голов, седобородый дедок этот настолько растрогался, что хотел напоить заставу двумя бочками красного домашнего вина, а когда это не получилось, возвел саманный дом. Хотя начальник заставы был против.
– Зачем?
– Как зачем, как зачем? – воробьем прыгал вокруг начальника заставы дедок, ярился, повышал голос. – А вдруг гости приедут, принимать их будет негде… И жить негде. Не для тебя строю, командир – для гостей твоих. Чтобы было, где их принять. И самовар с вином поставлю.
– Самовар не надо.
– Вах! – Несмотря на свой солидный возраст – семьдесят пять лет, – дедок не растерял своего темперамента. – Я имел в виду не самовар, а глиняный кувшин на пять литров.
– Кувшин тоже не надо!
– Вах! – осуждающе произнес старик, но ослушаться начальника заставы не посмел. Начальник заставы в здешних краях – очень большой человек.
Гостей в саманном домике еще не было, Петраков со своей группой – первый.
Начальник заставы – лихой капитан с казачьими усами, неожиданно делающими его скуластое худое лицо моложе, чем оно было на самом деле, хотел поселить Петровича в свободной офицерской квартире замбоя – заместителя по боевой подготовке, которого должны были прислать из штаба округа, но с кадрами было туго, и замбоем пока не пахло, – Петрович в ответ замахал руками:
– Я – со всеми вместе. Не люблю выделяться.
Капитан все понял, козырнул уважительно.
Уже было темно, когда Петрович собрал группу, посидел немного, не шевелясь – слушал самозабвенную песню цикад, затем расслабленно вздохнул – ну ровно бы услышал что-то очень дорогое, – и произнес:
– Люблю, когда поют цикады. – Лицо у него обмякло, распустилось неожиданно безмятежно, он грустно покачал головой, словно бы вспомнил что-то, оставшееся в далеком прошлом, повторил машинально, уже тише: – Люблю, когда поют цикады!
– А чего в них хорошего? – Токарев хмыкнул. – Напоминает звук электрической пилы.
Лицо Петровича мигом сделалось жестким.
– Неправда! – возразил он. – Это только у людей с сытым благополучным детством песня цикад может ассоциироваться со звуком электрической пилы. А я пацаном уже на фронте был. Воевал. В полковой разведке… Э-э, да ладно, – Петрович, осаживая самого себя, хлопнул ладонями по коленям, под правым глазом у него беспокойно задергалась какая-то мелкая жилка – Токарев своим неосторожным замечанием задел его. – Цикады мне всегда напоминали отпуск на юге. В отпуске же я, дорогие мои ребята, был всего два раза в жизни. Вот так, – он снова хлопнул себя ладонями по коленям, – не удивляйтесь этому обстоятельству, но это так.