Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 22



– Самая нужная в доме икона. Называется «Семистрельная».

– От чего она?

– Не от чего, а для чего. Чтобы молиться. Икона эта приносит мир в дом. Если жена и муж ругаются – перестают ругаться.

– Когда ругаются муж и жена – это самое последнее дело, – неожиданно произнес Петраков.

Старушка внимательно посмотрела на него.

– А вам, молодой человек, эта икона в доме просто необходима.

В церковном ларьке продавали «Семистрельную» трех размеров, Петраков мог купить большую икону, но побоялся – вдруг Ирка взбрыкнет и выметет ее из дома вместе с какими-нибудь ненужными вещами, а это – грех великий, купил «Семистрельную» среднего размера, принес домой, поставил на книжную полку, внутрь, под стекло и, поскольку не знал молитв, смотрел на нее порою немо, как-то заискивающе, и шептал про себя полубессвязные, сдобренные горячим дыханием слова: ему очень хотелось, чтобы в доме наступил мир.

Увидев икону на книжной полке, Ирина сделала желчное лицо, губы у нее, неожиданно ставшие тонкими, злыми, растянулись недобро, она покачала головой, но ничего не сказала мужу. «Хорошо, хоть икону не замела», – невольно подумал Петраков и неловко, косо, какими-то судорожными движениями перекрестился.

Он подержал телефонную трубку в руке и повесил ее обратно на рычаг. Мимо него, перескакивая сразу через три ступеньки, пронесся Токарев.

– Ты куда? Голову не сломай!

Токарев приложил к губам палец.

– То-с, командир! Петровичу ни гу-гу, пожалуйста.

В следующую секунду он проворно скатился вниз и скрылся в темноте асфальтовой дорожки. Петраков тоже спустился вниз, постоял немного, глядя на низкие плотные облака – тяжелые, набухшие водой, они ползли с трудом, цеплялись за макушки деревьев и давили, так давили, что нечем было дышать, что-то невидимое, цепкое стискивало горло, Петраков поднял воротник куртки и двинулся по асфальтовой дорожке прочь от здания – надо было собраться с мыслями, найти единственные, очень верные, очень убедительные, очень нежные слова, а потом позвонить Ирине.

Из темноты на него пахнуло духом лежалых листьев, яблок, осеннего сада, обкуренного дымом, чтобы в деревьях не заводилась тля, земли, которую начал перелопачивать трудяга-огородник, солений и живой воды.

В Сенеже вода живая, тут водится разная рыба, иногда жирные полуторакилограммовые караси, будто лапти, вымахивают из воды и гулко шлепаются обратно, – и дух у такой воды особый. Живой дух. Он лишен запаха тины, прели, ила, набитого всякой дрянью, это – чистый дух. И рыба в такой воде водится чистая.

С дерева, вспугнутая его шагами, сорвалась ворона, крякнула сердито и тяжело, скрипуче, будто вконец измученная, добитая лютым ревматизмом, перелетела на соседнее дерево, неуклюже ткнулась лапами в ветку. Ветка под тяжестью вороны гулко хрустнула.

Ворона заорала возмущенно – это что же такое делается! Совсем обнаглели двуногие – честным птицам спать мешают. Это во-первых. А во-вторых, хотя бы фонарей побольше понавесили, иначе ведь о сук и глаза можно выколоть, и в третьих, ну что стоило этому жлобу, что шатается в темноте, дерево подремонтировать, вбил бы в ветку гвоздь, укрепил бы ее – не сломалась бы она под вороньим телом… Нет, ленивый ныне пошел народ, раньше он был более работящим. Петраков не выдержал, рассмеялся – он словно бы наяву услышал вороньи стенания, увидел себя ее глазами, и ему сделалось легче.

В конце концов, верно говорят – браки заключаются на небесах, Бог выделил ему эту жену, другой нету, значит, надо терпеть и нести свой крест без ропота. Жаль только, что крест этот такой тяжелый: его не только на спине не унесешь – даже на грузовике не увезешь.

Денег на Сенежских курсах не было, местные хозяйственники экономили на всем, и прежде всего на лампочках: электроэнергия стала дорогой, да и сами лампочки тоже подорожали. Раньше их звали лампочками Ильича, а теперь как зовут?

Вопрос есть. Ответа нет.



По макушкам деревьев пронесся ветер, сшиб несколько веток, нырнул вниз, выдул из души легкое тепло. Только что было оно в Петракове, грело его, а теперь тепла не стало. Он подергал пальцами воротник, стараясь поднять его, но воротник был короткий, больше не поднимался. Петраков по-мальчишески простудно шмыгнул носом, подумал: а ведь темный промозглый вечер этот будет сниться ему где-нибудь в теплом краю. Это ведь типично русская осень, промозглая, некрасивая, с соплями и чихом, но так иногда тянет очутиться в ней, что хоть зубами руку себе прикусывай. Выть хочется. Но впиваться зубами себе в руку можно, а выть нельзя.

Освещена асфальтовая дорожка была слабо, лампочки качались на столбах лишь около жилых корпусов, дальше было темно. Неожиданно Петраков увидел Токарева. Тот стоял у железной ограды, за которой начиналась «вольная» территория – там был расположен обычный гражданский поселок. По другую сторону от Токарева, за решеткой, находилась тоненькая девушка в белом берете, около нее стояла машина с работающим мотором – красные «жигули», у «жигулей» были включены подфарники, и девушка была хорошо видна.

Токарев подбито горбился по эту сторону ограды и молча смотрел на девушку, та также молча смотрела на Токарева. Было сокрыто в этой сцене что-то колдовское, жутковатое и одновременно прекрасное. Петраков отвел глаза в сторону: у этой сцены свидетелей быть не должно. И вообще – подсматривать за людьми неприлично, эту истину раньше втемяшивали в головы вместе с кодексом поведения пионера, еще в школе, сейчас же в классах, за партами, вдувают в головы совсем другие истины.

Резко развернувшись, Петраков по мокрой жесткой траве пошел в сторону, в темноте споткнулся о какую-то осклизлую деревяшку, хотел было выругаться, но не выругался. Наука сдерживаться сидела в нем прочно, проникла в кровь, стала частью его самого, его характера. Даже когда ему хотелось выть от боли и тоски, он не выл – все оседало у него внутри.

Вот жизнь!

Что-то дрогнуло в Петракове, сместилось, к горлу неожиданно подкатила обида – человеку в его положении, с его профессией, скажем так, – неспокойной, очень важно, чтобы у него был прикрыт тыл, чтобы он был уверен – в любую минуту можно нырнуть туда, затихнуть, отлежаться, зализать раны, хорошенько выспаться, а потом выпрыгнуть наружу вновь, – у Петракова же этого не было.

Иногда он замирал в неком странном оцепенении – это происходило от усталости. Ему отказывалось подчиняться тело, а раз это происходило, то, значит, где-то совсем рядом должен быть предел, после которого человек начинает ломаться.

Ноги сами вывели его на очередную твердую тропку, под ботинками тихо, словно бы подошвы скребнули по наждачной пленке, шаркнул асфальт, ноги понесли его дальше по твердой тропке; иногда он оступался, сваливался на закраину, но в следующее мгновение снова оказывался на тропке. Он шел по ней наугад, почти ничего не видя в темноте. И почти не сбивался.

Собственно, как и в жизни.

Минут через двадцать он вернулся в жилой корпус. Внизу стоял Токарев с расстроенным лицом.

– Я тебя видел, – сказал ему Петраков.

– Я тебя тоже видел, командир.

– У тебя – хорошая девушка.

– Я тоже так считаю, – Токарев тихо улыбнулся, лицо у него сделалось еще более расстроенным. – И какой дурак выдумал для нас такие немыслимые правила поведения: во время сборов не встречаться с женщинами? Мы же не на передовой.

– Похоже, там считают, – Петраков потыкал пальцем в потолок, что здесь эти правила важнее, чем на передовой.

– Вот так и теряются личности. В толпе прочих лиц.

– Все правильно. Плывем, плывем, думаем, что окажемся в прекрасном будущем, а оказываемся в гнусной, пахнущей мочой старости. Счастье, Игорь… Оно улыбнется тебе обязательно.

– Пусть улыбнется, – Токарев неожиданно усмехнулся, уголки губ у него приподнялись, подбородок утяжелился, – лишь бы оно над нами не смеялось.

Петраков двинулся было по лестнице вверх, но остановился в нерешительности: позвонить жене или нет? Позвонить или не позвонить? Махнул рукой и двинулся дальше.