Страница 10 из 22
Напарник поправил повязку на глазу, поддержал певца, голос у него был сильным, грубым, чуточку дребезжащим, но, несмотря на изъяны, – очень привлекательным. Было в этом голосе что-то такое, что брало за душу.
Ребята пели про Чечню, про друзей своих, не вышедших из боя, про танкиста, оставшегося лежать около своей спаленной машины на главной площади Грозного, про мать, которая дожидается дома сына, – и не дождется она его уже никогда… Петраков молча смотрел на певцов. Ему было жалко этих ребят.
Когда они проходили мимо него, собирая «гонорар», он достал из кармана несколько кредиток, не глядя бросил их в подставленный берет.
Отвернулся к окну. Мимо электропоезда проползла маленькая, мокрая, по-сиротски застывшая станция, на перроне которой стояли три старика с заплечными мешками – видно, странники, пошедшие по миру искать свою долю, – и слезящимися глазами смотрели на электричку: то ли благословляли ее, то ли, напротив, предостерегали от чего-то…
Старая перронная площадка, сложенная из выщербленных бетонных плит, внезапно оборвалась, за ней потянулись мокрые кусты с остатками листвы, мелькнул странно яркий, словно бы испачканный кровью небольшой кустик краснотала, неведомо как оказавшийся среди серо-коричневых безликих зарослей, а потом и кустов не стало – их сменил длинный унылый бугор, голый, скользкий, украшенный скомканными бумажками, бумажек было много, словно бы пассажиры каждого проходящего мимо поезда старались оставить на этом бугре свой след.
Хотелось курить. Можно было, конечно, выйти в тамбур, высмолить там сигаретку, но, с одной стороны, не хотелось покидать насиженное место у окна, оно тут же будет занято, а с другой, он не мог оставлять свои вещи без присмотра… Поэтому уж лучше обойтись без перекура.
Интересно, к чему приснилось ему круглое веснушчатое лицо Лени Костина, к каким переменам, к какой такой очередной жизненной передряге?
Унылый бугор сменился чахлым, растущим вкривь-вкось леском, затем электричка прогрохотала колесами по гулкому железному мосту, переброшенному через узкую квелую речку с истоптанными берегами и свинцовой темной водой, железная колея потянулась вверх, электричка загудела одышливо, будто паровоз, у которого не хватило сил, чтобы одолеть косогор, и остановилась.
Пассажиры в вагоне сидели понурые – сейчас ведь времена наступили такие, что случиться может чего угодно: какие-нибудь небритые чеченцы и бомбу под полотном зарыть могут, и линию электропроводов обрезать, и мосток, который они только что миновали, обвалить – они все могут… Через несколько минут электричка снова ожила, под полом вагона затрясся мотор, что-то застучало, взвыло, закашляло и мокрая неуютная земля поползла за окоем окна.
На перроне Петракова встречал Петрович – худой, сгорбленный, внешне неприметный человек со спокойным жестким взглядом, одетый в потертый джинсовый костюм. Петрович был полковником из разведуправления Федеральной пограничной службы, биографию имел такую, что ее хватило бы на шесть человек. Увидев Петракова, он призывно поднял руку:
– Петракову – от Петровича!
Петраков обрадовано стиснул ладонь Петровича:
– Петровичу – от Петракова! Сколько лет, сколько зим!
– Не так уж и много, если разобраться, – Петрович неожиданно вздохнул и повел головой в сторону. – Ладно, хватит объясняться в любви и жевать друг другу жилетки, потопали на автобус!
– Какой автобус, Петрович, какой автобус! От станции до курсов рукой подать. Пошли пешком, Петрович!
– Не положено, Петраков! И вообще – береги ноги, они тебе еще пригодятся, – Петрович докурил одну сигарету, швырнул ее в кособокую заплеванную урну, оказавшуюся на пути очень кстати, тут же достал другую сигарету.
С этой минуты Петраков и его группа будут неусыпно находиться под контролем Петровича – десяти минут не удастся пробыть без его присмотра, контролироваться будет вся их жизнь, вся без остатка. Таково одно из условий нынешнего их существования. До той поры так будет, пока они не вернутся с задания домой.
Автобус группе выдали не армейский – армейцы обычно ездят на небольших вертких автобусах Ликинского производства и морщатся, когда встречают такие же автобусы, украшенные черной полосой по борту – похоронные, такая тождественность коробит их, – группе выдали огромный роскошный «икарус», из старых еще, видимо, поставок, когда существовал СЭВ и венгры расплачивались за нашу нефть не только помидорами и колбасой «салями», а и автобусами. Ждал этот «икарус» своего часа где-нибудь на складе, а сейчас, когда уже подобрали все остатки, когда дырявыми стали даже танки, его выволокли из темноты на свет.
Через час после появления на Сенеже Петракова приехал капитан Виктор Семеркин – длинный, рукастый, немного неуклюжий, любитель гнуть пятаки: возьмет монету в руку, зажмет ее двумя пальцами по ребру, будто бельевой прищепкой, а концом большого пальца, самой «фигой», начинает давить. Пятак мигом приобретает форму детской панамки.
Больше всего Семеркин любил расправляться с двухцветными сторублевыми монетами: по окоему они, на итальянский манер, отлиты из «серебра», а середка – «золотая», из желтого металла. Стоит Семеркину чуть давануть своей «фигой», как цветная середка мигом вываливается из монеты, будто пилюля.
За неизменную приверженность расправляться с «денежным фондом» страны Семеркина прозвали Финансистом.
Появившись в городке, Семеркин первым делом зашел к Петракову.
– Командир! – произнес он задушено, в горле у него неожиданно что-то хлюпнуло и он крепко сжал Петракова.
По части говорить Семеркин был небольшим мастаком, поэтому торжественных речей по поводу встречи от него ожидать не приходилось – достаточно объятий, – Петраков с ответными речами также не стал распространяться. Он тоже обнял Семеркина, потом пожал ему руку и Семеркин ушел.
Финансист, как и Петраков, жил в Москве.
Ночью из Липецка приехал Сережа Проценко, капитан, стремительно ворвался в комнату Петракова, поставил ему на стол полиэтиленовую бутылку с надписью «Росинка. Липецкая минеральная вода». Бутылка по самую пробку была наполнена тягучей янтарной жидкостью.
– Что это?
– Мед. Ешь, пока в сахар не превратился.
Проценко, в отличие от Семеркина, был человеком шумным, там, где он появлялся, обязательно начиналась колготня. Проценко тискал людей, обнимался, целовался, с кем-то немедленно начинал меряться силой, он один умел производить столько шума, сколько не создавал целый взвод.
Петраков приподнял бутылку. Мед был густой, яркий, привораживал неким внутренним теплом, какой-то странной игрой, перемещениями, что происходили внутри бутылки, словно бы мед был живым. Петраков открутил пластмассовую пробку. На него из бутылки пахнуло летом, духом цветов, солнца, славного месяца июля.
– Разнотравье? – Петраков вопросительно приподнял одну бровь.
– Самое то. Только скорее разноцветье, командир, чем разнотравье. Так будет точнее.
Утром Петрович покатил на станцию за четвертым членом группы – Петраков уже знал, что группа их будет состоять из четырех человек… Завтра начинаются тренировки. Только вот кого привезет Петрович, не знал, все конверты были запечатаны до приезда каждого члена команды, а последний конверт вообще казался самым запечатанным.
Впрочем, кто бы это ни был, все равно это будет свой человек, тот, который войдет в группу, как патрон в патронник. Людей, которые могли бы оказаться чужими, здесь нет, и быть не может. В этом спецназе – он с первого человека до последнего офицерский, – людей подбирают, подгоняют друг к другу, как членов космического экипажа, которым предстоит долгий полет… Совместимость должна быть полная, стопроцентная.
Петрович привез на «икарусе» Игоря Токарева – невысокого, ладно скроенного, с жестким лицом и неожиданно язвительным взглядом, хотя Токарев особо язвительным человеком не был – так, в меру.
Токарев жил под Москвой, в поселке, принадлежавшем Внуковскому авиапредприятию – отец его работал инженером на ремонтном заводе, где чинили лайнеры, – то, что он прибыл последним, имело свою причину: Игорь отдыхал в Сочи, по специальной путевке в актерском доме творчества.