Страница 2 из 20
В веренице из четырнадцати циклов Володин приглашает читателя – который ему уже небезразличен – пройти вместе с ним по прихотливому лабиринту лирического повествования, где встречаются и ясные сквозные участки пути, и затейливые повороты, и неожиданные тупики, и перепады эмоциональных высот. Автор порой как бы теряет намеченную путеводную нить, меняет шаг, и читателю остается двигаться дальше на свой страх и риск, на ощупь, по разбросанным на пути то тут, то там ориентирам – заглавиям циклов.
Переплетение тематических мотивов в протяженном, прерывистом авторском монологе имеет свои устойчивые векторы.
В открывающем книгу цикле «Сны» уже в первом стихотворении «Неверие с надеждой так едины…» заявлен принципиальный для Володина мотив надежды («свет надежды все слабее светит»), подхватываемый мотивом ускользающего счастья. Ощущение счастья, и ускользнувшего, и вовсе недостижимого, или вдруг возвратившегося, – каким бы оно ни выглядело, – было Володину дороже всего.
Вплоть до счастливого чувства своей одинаковости с «этим дождем, и деревьями, и переулками, и освещенными окнами домов», – до всепоглощающего чувства жизни в заключительном стихотворении (в прозе) цикла «Сны».
Надежда на счастье неразрывно связана с образом женщины, и неспроста уже во втором цикле «Звезды тех, еще тридцатых лет» мелькают воспоминания о московских школьницах («там жили богини мои, уроки учили») и звучит вопрос: «Таинственную, как ее узнать?..» Ответам на этот далеко не риторический вопрос подчинены так или иначе все последующие циклы. Образ женщины, во множестве вариаций и оттенков, – нерв авторской исповеди. А с трудом, но все-таки просматриваемая хронологическая канва (даты под стихотворениями поставлены лишь изредка) отражает процесс духовной эволюции володинского внутреннего человека.
Третий цикл «А капли сверк, сверк…» – задумчивая пауза, когда музыка «разговаривает с Богом, слушающим изумленно». Этот цикл – смена темпа перед четвертым циклом, где в «Воспоминании о сороковом годе» уже ощущается тяжкая поступь приближающейся большой войны. И здесь же в стихотворении
«Из дневника» брошен ретроспективный взгляд в тогда неведомое (но потом прожитое автором) будущее: «Тридцатые. Парадный срам. ‹…› Потом война. Сороковые. ‹…› Потом надежд наивных вера, шестидесятые года». Очередность циклов в лирическом повествовании не исключает подобных эмоциональных всплесков, что называется, постфактум.
В пятом цикле «И кажется, быть пусту миру» война очерчена скупыми, жесткими штрихами. Война пришла – «и музыка была убита». В стихотворении 1942 года «Аккуратно, перед наступленьем…» смерть настигла друга, с которым они только что перед боем пили законные сто грамм, «хлеб дожевывая на ходу». Смерть вслепую выбрала друга, дав шанс тому, «кто уцелеет», прожить «две хороших жизни». Скорбное чувство потери стократно возрастает от «виноватости без вины» и долга перед погибшим, на месте которого по милости судьбы не оказался сам. В стихотворении 1946 года «На фронте была далеко идущая мечта…» Володин и провозглашает главное свое заклинание: «Стыдно быть несчастливым».
«Можно ли благодарить, что жив? Можно ли стыдиться, что жив? Стыд и благодарность сливались в чувстве жизни: не жизни в себе, а жизни, которую подарено видеть, трогать, понимать, жалеть в ее слабости и нежной смертности», – так трактовала этот володинский лозунг в своих воспоминаниях Инна Соловьева.
А еще в пятом цикле мелькнула строчка «Нам век не хватать будет женщин», перекидывая мостик к шестому циклу «Откуда снова этот свет», где все двадцать стихотворений посвящены «женщине, и тайне с ней». Женщина предстает здесь и воплощением той фронтовой, далеко идущей мечты, и надежды на счастье, которого достоин каждый из оставшихся в живых, – и сверх того, женщина, по догадке Володина, знает и скрывает в себе лишь ей доступное ощущение и понимание извечных жизненных смыслов.
В седьмом цикле «На шаре тесненьком» сюжетный лабиринт «Неуравновешенного века» делает внезапный поворот, возвращаясь вновь к демонстративно гражданственному четвертому циклу «Он сжег себя на площади центральной», пронизанному сознанием вины «за грехи империи моей» перед «малыми странами», перед послушной Чехословакией и непокорным Афганистаном. В седьмом цикле набирает силу мотив непримиримого несогласия с государством: из-за развеянных довоенных иллюзий и надежд на честную жизнь; из-за банкротства «социализма с получеловеческим лицом»; из-за гнетущего унижения человеческой личности.
«Когда начались сомнения? – спрашивал себя Володин в „Записках нетрезвого человека“. – Когда началась отдельная от государства жизнь? Точнее сказать, не мы от него отделились, а оно от нас отделилось, дало понять, что не нуждается в наших мнениях. А нам – то и дело стыдно за него. За другие государства не стыдно, они не наши, а за это стыдно, потому что оно наше и все, что оно делает, – это как бы мы делаем». То же самое душевное состояние зафиксировано в седьмом цикле в стихах, помеченных 1973 годом («А легко ль переносить, / сдерживать себя, крепиться, / постепенно научиться / в непроглядном рабстве жить?»), и в стихах 1976 года («Друзей безмолвно провожаю / и осуждать их не берусь. / Страна моя, изба чужая, / а я с тобою остаюсь. / Твоих успехов череда – /не для меня, не для меня. / А для меня твоя война, / а для меня твоя беда»). В стихотворении «Четырнадцать рабочих расстреляли…» несогласие с государством достигло точки невозврата.
В сюжетном лабиринте «Неуравновешенного века» наметился тупик. И даже когда времена в одночасье переменились, когда «оживали распятые, исчезали великие», Володин в стихах признавался: «Первый раз в жизни / я перестал понимать: / как жить? Что делать? Ради чего?»
На грани исторического перелома, настигшего страну, в пылу демократического взрыва душевный кризис был налицо. Сводить счеты с рухнувшим государством «надобность срочно отпала». А чувство «виноватости без вины» вовсе не смолкло («Виновных я клеймил, ликуя. / Теперь иная полоса…/ Себя виню, себя кляну я…»). В восьмом цикле «И черные мысли к рассвету» чувство личной вины за все казавшиеся раньше пустяковыми «проступки» и «промашки», за все «кляксы на жизни» стало губительно назойливым («Я судьей себе стал, палачом. / Что ни день, то казню себя заново…»). «Копившееся где-то» возмездие пугало своей неотвратимостью.
В девятом цикле «Никогда не пейте с неприятными людьми» была четко декларирована бескомпромиссная позиция:
Это тяжкая участь – внутренне наглухо замкнувшись – сохранять себя, свою независимость в обстановке тебе и ненавистной, и уже непонятной. Говорить себе: «Я равнодушию учусь» или «Я от этого в стороне». И автор-персонаж лирического повествования в очередной раз скрывается за образом-маской:
Страдания володинского внутреннего человека в пути по запутанному лабиринту «Неуравновешенного века» приобретают типологически значимую окраску. Человек, «без вины виноватый и, так сказать, по законам природы», которому знакомо «наслаждение отчаянием» (по выражению любимого Володиным Достоевского), ищет объяснения своим страданиям в глубинах собственного характера, такого вроде бы родного и на поверку такого непостижимого. Он озабочен «препирательствами между сущностью жизни и суетностью ее», отмеченными еще в рассказе «Стыдно быть несчастливым».