Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 23

Мой презентизм приводит к тому, что я хотел бы запрыгнуть на хроноцикл Лемов, чтобы дать жизненный совет Самюэлю, который с сегодняшней перспективы выглядит самым рассудительным: убегай отсюда. Забирай невесту и начни всё с нуля в каком-то месте, которого не коснётся война. Лучше всего отправься вслед за опозоренным родственником в Штаты, а если не туда, то в Мексику, Буэнос-Айрес или хотя бы в Лондон – куда угодно, куда не доберутся танки Гитлера и Сталина. Если ты этого не сделаешь, то всё равно будешь всё начинать с нуля, но намного позднее, в Кракове, дряхлый и больной, в том возрасте, когда каждый хотел бы уйти на пенсию.

В 1918 году Львов был территорией борьбы между Польшей и Западно-Украинской народной республикой. Это было эфемерное государство, которому никогда не удалось установить свои границы или добиться международного признания. По крайней мере, они придумали флаг, который сегодня гордо развевается перед зданием органов власти Львовской области, вместе с украинским и европейским флагами. Они размещаются в том самом здании, которое для себя построили австрийские захватчики, – недалеко от гимназии Лема с углублённым изучением немецкого.

Польским Львов стал только в мае 1919 года – за неделю до свадьбы Самюэля и Сабины Лемов! – когда в город вошла армия Халлера, прекращая украинскую осаду. В армии доминировали эндеки[12] – члены польских националистических организаций. Членов организации называли «эндеки» от сокращения начальных букв, их вторжение сопровождали антиеврейские побоища, которые историки, благосклонные к эндекам, называют «поиск еврейских снайперов, стреляющих в поляков», остальные называют это погромом.

Или виной только мой презентизм, что я вижу во всём этом предвестие куда страшнейших событий, которые разыгрались в этом самом месте два десятилетия спустя? Что чувствовал Самюэль Лем, который уже раз испытал осаду Пшемысля, когда украинцы окружили Львов и через определённое время город был отрезан от электроснабжения и провианта? Или описанный Станиславом Лемом след шальной пули, шрам на одном из окон каменицы на Браеровской, не был для его отца достаточным предостережением? А может, как большинство его современников, он считал, что это всё временные родовые схватки, в которых рождалась Польша – сильная, бетонная, нерушимая. То, что мы называем Первой мировой войной, для него было Большой войной, и – как большинство его современников – он не думал, что она повторится.

На протяжении жизни Станислав Лем неохотно говорил на тему родителей, наверное, прежде всего потому, что, вдаваясь в простые детали, например упоминая имя отца, затронул бы, в конце концов, вопрос своих еврейских корней.

Эта тема была для Станислава Лема абсолютным табу. Он никогда об этом не говорил публично, да и приватно тоже, делая очень редкие исключения – три, про которые мне известно: корреспонденция с английским переводчиком Майклом Канделем и частные разговоры с Яном Юзефом Щепаньским и Владиславом Бартошевским.

Это нежелание говорить о его происхождении не объясняет, однако, почему родители в воспоминаниях Лема – говоря словами Лема из рассказа о драконах – отсутствуют двумя разными способами. Про отца мы тем не менее узнаем некоторые вещи (кем был, чем интересовался, что любил, даже то, что ему нравилась «Больница Преображения», а «Астронавты» не особо). Про мать не знаем даже этого.

Обрывки информации находим в книгах Береся, Фиалковского и Томаша Лема (которому не удалось познакомиться с дедушкой Самюэлем, но он помнит с детства бабушку Сабину, которую называл по её краковскому адресу «бабушка Бонеровская»).

Бересю Лем говорил:

«Мама была родом из очень бедной семьи из Пшемысля, поэтому брак моего отца его родственники оценивали как морганатический. Семья отца не раз давала моей матери понять, что в нём есть что-то неправильное.

Да, у матери не было никакой специальности, она была просто домохозяйкой. У нас были нормальные отношения, тем не менее я всегда больше льнул к отцу, именно поэтому, видимо, он оказал сильное влияние на мою личность, что видно хотя бы по моим интересам. Мать, конечно, всегда была дома, штопала мои носки, занималась мной, но никогда не была моим поверенным. Эту роль исполнял отец. И хотя он был очень занят, я высоко ценил те малые отрезки времени, которые он отрывал для меня от своей работы»[13].

Фиалковскому Лем рассказывал отличный семейный анекдот:

«Когда отец попал в плен, моя мать была такой недовольной затянувшимся пребыванием в русском лагере для военнопленных, что поехала в Вену, к Катарине Шратт, знакомой императора Франца Иосифа, просить, чтобы император обратился к царю с просьбой об освобождении моего отца. Госпожа Шратт приняла мать очень любезно, но, естественно, ничего из той аудиенции не вышло. Отец всегда смеялся с того, что его невеста воспринимала дело об их отложенной свадьбе так серьёзно»[14].

И наконец, Томаш Лем пишет:

«Его жена Сабина не получила высшего образования, поэтому Самюэль Лем заключил образовательный мезальянс исключительно по любви. Бабушка ослепила его своей красотой. Со временем выяснилось, что у неё был трудный характер и дедушка с ней натерпелся. Похоже, её любимым занятием было лично взимать арендную плату с жильцов дедушкиной каменицы, что однозначно и не слишком доброжелательно определило отношение квартирантов к арендодателю»[15].

На основе этих крох можно разве что заключить, что Сабина, младше на тринадцать лет Самюэля, была особой, которой палец в рот не клади. Если стрела Амура соединила её с такой выгодной партией, то она не позволит никому их разлучить. Царь не царь, война не война, революция не революция. И что уж там какие-то (презентистские) сомнения, был ли Львов после Первой мировой войны хорошим городом, чтобы там завести семью.





Однако, чтобы этот брак состоялся, Самюэль Лем должен, во‐первых, пережить войну, – и лучшим вариантом было достаточно рано попасть в плен, а во‐вторых, он должен из этого плена вернуться целым и невредимым. Ни одно, ни другое не было очевидным, о чём свидетельствуют дальнейшие воспоминания (у Фиалковского):

«Если бы не семья, чья фиктивная телеграмма вытащила его из итальянского фронта, он бы неизбежно погиб, потому что окопы где-то возле Пьяве, в которых сидело его подразделение, итальянцы затопили. Это была страшная гекатомба».

Из итальянского фронта Самюэль Лем попал в крепость Пшемысль. Так, по крайней мере, это выглядит из рассказов Станислава Лема, хотя эта история явно немного приукрашена. Нельзя было из итальянского фронта попасть в Пшемысль по той простой причине, что Пшемысль сдался русским 22 марта 1915 года, а Италия объявила войну Австро-Венгрии спустя два месяца.

Короче говоря, отец Станислава Лема мог, вероятней всего, находиться в гарнизоне, охраняющем мирные границы с – пока ещё дружественной – Италией, но не мог находиться на «итальянском фронте». Это логично: если бы семьи солдат и офицеров Первой мировой могли вытаскивать своих родных «фиктивными телеграммами» с фронта – война закончилась бы намного раньше.

Одно точно: в марте 1915-го, после капитуляции крепости Пшемысль, Самюэль Лем был вывезен в лагерь для военнопленных в Туркестан. Снова у Фиалковского:

«Отец также рассказывал, что из благородства россияне позволили им идти в плен с саблями на боку; на первой же станции за Пшемыслем у них, однако, эти привилегии отобрали. В лагере в Туркестане к отцу прицепилась собачка, которую он назвал Сралик: офицеры спали в общей спальне, и собака делала кучки под всеми кроватями, за исключением кровати моего отца. Когда он вернулся во Львов, австрийско-венгерская империя ещё существовала, и он получил Goldenes Verdienstkreuz am Band der Tapferkeitsmedaille, то есть Золотой Крест Заслуги на ленте Медали за Отвагу. Маленьким ребёнком я с удовольствием игрался им – мне разрешали».

12

От ND – Narodowa Demokracja.

13

Все цитаты из интервью Станислава Береся взяты из книги Станислава Береся «Так говорил… Лем» (Беседы со Станиславом Лемом).

14

Tomasz Fiałkowski, Swiat na krawędzi, Cyfrant, 2000.

15

Tomasz Lem, Awantury na tle powszechnego ciążenia, Kraków: Wydawnictwo Literackie, 2009.