Страница 10 из 13
Ещё бы на ключ заперли, чтобы на девичью честь не покусился. С них станется...
– Брекекекс!
Он встал, достал из саквояжа пьесу: тот самый «Потонувший колокол» в переводе молодого поэта Бальмо̀нта, тёзки Алексеева. Вернулся на кушетку, открыл машинописную распечатку, переплетенную в картон: треть сделана на «Ремингтоне», блеклая и не слишком-то разборчивая, две трети – на новомодном «Ундервуде». На полях темнели еле различимые птичьи следы – пометки, оставленные карандашом. Список действующих лиц, первая сцена. Фея Раутенделейн расчесывает золотые волосы, зовёт водяного ради потехи, развеять скуку. Пчела, отражение в колодце, прикосновения к волосам, к груди – камертон, исходное противоречие, всё невинность и эротичность.
Чтение не имело смысла: Алексеев знал пьесу наизусть. Но чтение успокаивало. Он протянул руку, взял со столика футляр с пенсне. Нацепил очки на нос, скорчил потешную гримасу:
– Брекекекс! Кворакс, квак, квак, квак!
Получилось лучше, выразительней. Играть Водяного-зануду Алексеев не собирался – если играть, то литейщика Гейнриха – но удачная реплика, как всегда, доставила удовольствие.
– Брошу, – сказал он, глядя в угол, на тихую бессловесную тень. – Ей-богу, брошу. Никакого театра, пропади он пропадом, только семья и производство. Семья на первом месте, клянусь. Маруся, ты мне веришь?
Тень качнула головой. Жена не верила, сомневалась. А если даже и верила... Признай Маруся, что театр понесёт от ухода Алексеева колоссальную утрату, скажи ему, что для искусства его решение – трагедия, сродни трагедиям Эсхила, уговаривай она мужа пожертвовать семьёй, детьми, ею самой, лишь бы сцена не лишилась такого исключительного дарования – и Алексеев оставил бы подмостки с радостью, с куда большим энтузиазмом, чем сейчас, когда для жены эта новость числилась по разряду желанных, долгожданных, утешительных, но не сказать чтобы из ряда вон выходящих. Алексеев даже пытался намекнуть жене, актрисе с тонким акварельным дарованием, на полезность такой реакции – будь это роль, он бы подсказал верный акцент, не стесняясь, но увы, это была не роль. Приходилось действовать обходными путями, в частности, слать письма необходимого содержания:
«Пустой дом — куда деваться? Думал, думал... поехал к Медведевой. Просидел с двух до восьми часов. Обедал, чай пил и все шесть часов проговорил, конечно, о театре. Медведева была необыкновенно в духе. Все выпытывала, почему ты больна, не потому ли, что ревнуешь меня к театру. Я удивился, откуда она знает! Оказывается, что у нее с мужем всю жизнь была та же история...»
Тень пожала плечами. Ксения, сказала тень. Наша дочь умерла в два месяца от пневмонии. Ты в этот день играл Паратова в «Бесприданнице». Кира родилась крепкой, но Игорёк – мальчик слабого здоровья, ему нужен уход. Я одна не справляюсь.
«...прости, может, я сделал глупость, но я признался, что часть твоей болезни происходит оттого, что ты меня не видишь. Вот Медведева понимает мое состояние артиста и мужа и сознает, насколько трудно совместить эти две должности; она понимает эту двойственность, живущую в артисте. Любовь к женщине — одно, а любовь к театру — другое. Совсем два разных чувства, одно не уничтожает другого...»
Тебе не интересны разговоры о хозяйстве, напомнила тень. Ты говоришь, что я становлюсь узкой и пустяковой. Я болею, но ты не веришь, думаешь, будто я притворяюсь. Не верю, только и слышу я от тебя, словно на репетиции. Я не упрекаю, нет. Я – тень, призрак, плод воображения. Будь я настоящей, живой, я вряд ли бы вообще затеяла этот разговор.
«Всё время Медведева почему-то говорила на тему, что я обязан сделать что-нибудь для театра, что мое имя должно быть в истории. Не знаю, для чего она это говорила...»
Медведева, кивнула тень. Ты хочешь, чтобы я ревновала тебя к ней? Обиделась, потому что ты обсуждаешь наши семейные проблемы с чужой женщиной? Твои желания – открытая книга для меня.
«...но мне показалось, что она как будто догадывается о моем намерении или охлаждении к театру...»
Я обессилена, сухо произнесла тень без малейших признаков аффектации. Не от ревности к театру, нет, а от переутомления. На фабрике и в конторе требуют твоей активности. А ты запутался, ты ужасно перегружаешься и устаёшь. Когда я уезжаю с детьми в Андреевку, к твоему брату, ты пишешь мне: «В разлуке не могу даже думать о театре!» Мчишься к нам, приезжаешь, пьёшь чай на веранде, и с этой минуты больше ни о чем не думаешь, кроме как о театре или производстве. Ты есть, но тебя нет. Наверное, мне легче, когда тебя нет. Тогда мне кажется, что ты все-таки есть. Я расчесываю волосы по утрам, выхожу на двор к колодцу, склоняюсь над бревенчатым срубом – «Эй, старый Никельман, взойди же кверху!» – и вижу, как ты поднимаешься на поверхность, брюзгливый и целиком поглощённый самим собой, будто Водяной у Гауптмана.
– Брекекекс! – вздохнул Алексеев. – Кворакс, квак, квак, квак!
Он не знал, что уже спит.
___________________________________________
[1] Фильеры (рус. воло̀ки) – инструмент волочильного стана, в котором осуществляется обжатие металла.
[2]Бойтесь данайцев, дары приносящих (лат).
[3] Салтычиха – Дарья Салтыкова по прозвищу «людоедка». Помещица-садистка, убила и замучила десятки крепостных крестьян. Умерла в монастырской тюрьме, куда была заключена пожизненно.
[4] Помадой называлось средство для волос. Бриолин появится через несколько лет.
[5] Сухой гранд – грабёж без убийства. Мокрый гранд – грабёж с убийством.
Глава третья. «ТОЛЬКО НА ВАС ВСЯ НАДЕЖДА!»
1
«Пр-р-рекр-р-ратить!..»
До поезда оставался ещё добрый час, когда Миша Клёст, деловито отблёскивая плоскими стёклышками пенсне, вошёл в здание вокзала. В губернский город Х Миша приехал неделю назад, и за это время на вокзале ничего не изменилось. Залу загромождали лабиринты строительных лесов, сплошь в извёстке и засохших потёках цементного раствора, похожих на окаменелые наросты лишайника. Огни свечных фонарей и керосиновых ламп, казалось, парили в воздухе под потолком. В глубине залы они сливались в сплошное мерцающее сияние, как поминальные свечи в церкви. С недобеленых небес по лесам спускались на грешную землю ангелы – усталые, измаранные, в облике рабочих, закончивших вечернюю смену. Пассажиры и провожающие всех сословий, носильщики с баулами и чемоданами, служащие в путейских мундирах – хаотические потоки двигались, текли, пенились. Гул голосов, шарканье ног, кашель, ругань. В отдалении пиликнула скрипка; сбилась, умолкла...
«Откуда столько народу? – подивился Миша. – Да ещё на ночь глядя?!»
За тридцать четыре года, прожитых милостью Божией, ему довелось немало поездить. Клёст выучил назубок, как «отченаш»: к ночи жизнь на вокзалах – кроме, быть может, пары столичных – замирает. Дежурный кассир, тройка пьяных сторожей, нищая побирушка спит, кулём тряпья приткнувшись у стены, и больше ни арапа не сыщешь. Ах да, крымский поезд. Видно, не один Клёст собрался на юга̀. В ночное время поезда ходили редко, буквально единицы, особенно зимой, в бураны, но тот, которым Миша намеревался покинуть город, числился в списке исключений. Такой уж маршрут: когда поезд ни пусти, всё одно ночь зацепит.
Потянуло сквозняком, от холода начало ломить затылок. Миша втянул голову в плечи, поёжился и стал решительно пробираться к кассам. Ничего, Оленька, ничего. Уже скоро. Всё закончится, сыграем свадьбу, в Европу съездим, как ты хотела. Италия? Пусть будет Италия. Вернёмся – заживём как люди. Ты, главное, дождись меня, Оленька...
Дородный господин в бобровой шубе отчалил от кассового окошка. Трубно сморкаясь в клетчатый платок, размером годный для церковной хоругви, он спрятал за пазуху картонный прямоугольник билета, и Миша занял место «бобра». Сунул нос в окошко: