Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 21

Фекиакис простоял на стуле трое суток. Его отпускали домой только на один час пообедать. Вся эта печальная история закончилась еще более печальным финалом. Вскоре после этого происшествия вышел из школы самый старший по возрасту ученик, двадцатилетний Антонопулос. Ему стало уже невмоготу сидеть на школьной скамье. Уходя и прощаясь с товарищами, он со злым смехом заявил:

– А ведь эту фразу «дидаскалос треллос» написал не Фекиакис, а я…

Кефалонец заскрежетал зубами, но уже было поздно. Антонопулос уже не был учеником школы и в случае сведения личных счетов мог бы постоять за себя и ответить с лихвою…

Зимние месяцы прошли. Запахло весною – ароматною южною весною. Скоро в садах зацвели тюльпаны и сирень. Приближались экзамены. Павел Егорович ждал их с нетерпением и был вполне уверен, что Коля и Антоша перейдут в следующий класс. Но на деле оказалось, что они в течение всего года не только не учили таинственного «синтаксиса», но даже и не научились по-гречески ни читать, ни писать. Мечтам о конторе не суждено было осуществиться. Они разлетелись как дым. Евгения Яковлевна, стоявшая за гимназию, и знакомые педагоги взяли верх. Павел Егорович вздохнул и ближайшей же осенью облек детей в гимназические мундиры. Антоша поступил в приготовительный класс.

Незадолго до смерти Антона Павловича я был в Ялте и сидел в его кабинете. Толковали о многом и, между прочим, вспоминали старину. Антон Павлович тогда собирался за границу, в Баденвейлер. Он был весел и хорошо настроен. Предстоящая поездка ему улыбалась. Во время разговора принесли почту – объемистый пук газет, книг и писем. Отложив газеты в сторону, Антон Павлович стал пересматривать присланные ему книги и, раскрыв одну из них, засмеялся своим тихим, добродушным смехом.

– Вот меня и на греческий язык перевели; издатель книжку прислал3, – сказал он. – По-видимому, и биографию приложили. Посмотри-ка, что такое обо мне пишут… Ты ведь еще помнишь греческий язык.

Первые же переведенные строки биографии заставили его еще раз засмеяться. Там значилось, что Антон Павлович происходил из духовной семьи и что отец его был певчий.

– Ты, однако же, несмотря на свои старые годы, все еще помнишь греческий язык, – сказал он. – А вот я так совсем не знаю его, хотя тоже когда-то учился в греческой школе. Не люблю я вспоминать о ней. Много испортила она моих детских радостей… Интересно было бы знать, живы ли еще Вучина и Спиро?..

Разговор перешел на воспоминания. И это был один из последних наших разговоров в Ялте.

В гостях у дедушки и бабушки

Страничка из детства Антона Павловича Чехова

<…> Мы были гимназистами: я только что перешел в пятый класс, а Антон – в третий. Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели, и никакая латынь не лезла в голову. Но самое скверное и горькое было то, что «у нас почти вовсе не было времени для того, чтобы порезвиться, пошалить, побегать и отдохнуть. В то время когда наши товарищи-гимназисты, приготовив уроки на завтра, гуляли и ходили друг к другу в гости, мы с братом были прикованы к лавке и должны были торговать. Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю.

Отец наш смотрел на дело совсем иначе. Он находил, что шалить, бездельничать и бегать нам нет надобности. От беганья страдает только обувь. Гораздо лучше и полезнее будет, если мы станем приучаться к торговле. Это будет и для нас лучше, и для него полезнее: в лавке постоянно будет находиться свой «хозяйский глаз». Об этом «хозяйском глазе» Павел Егорович хлопотал особенно. Дело в том, что в лавке находились «в учении» и торговали два мальчика-лавочника – оба очень милые ребята, но их постоянно подозревали в том, что они тайком едят пряники, конфеты и разные лакомства и воруют мелкие деньги. Для того же, чтобы этого не было, отец и сажал нас в лавку в надежде, что мы, как родные дети, будем оберегать его интересы. Не знаю, был ли прав Павел Егорович и воровали ли мальчики-лавочники, но если говорить по совести, то первыми воришками были мы с Антошей. Когда отец уходил из лавки, трудно было удержаться в нашем возрасте от таких соблазнительных вещей, как мятные пряники или ароматное монпансье: и мы охулки на руку не клали и этим отчасти утешали себя за вынужденное лишение свободы и за тяжелый плен в лавке.

Особенно обидно бывало во время каникул. После трудных и богатых волнениями и заботами экзаменов все наши товарищи отдыхали и разгуливали, а для нас наступала каторга: мы должны были торчать безвыходно в лавке с пяти часов утра и до полуночи. В этих случаях нередко заступалась за нас наша добрая мать, Евгения Яковлевна. Она не раз приходила часов в одиннадцать вечера в лавку и напоминала отцу:

– Павел Егорович, отпусти Сашу и Антошу спать. Все равно ведь уже торговли нет…





Отец отпускал нас, и мы уходили с глубокою благодарностью матери и с ненавистью к лавке. Отец же, ничего не подозревая, простодушно и искренно говорил матери:

– Вот, Евочка, слава Богу, уже и дети мне в торговле помогают…

– Конечно, славу Богу, – соглашалась мать. – Жаль только, что у них, у бедных, каникулы пропадают.

– Ничего. Пусть к делу приучаются. Потом, когда вырастут, нагуляются…

Судьба, однако же, сжалилась над нами, и одни каникулы у нас не пропали даром. Нас отпустили из душного города в деревню, к дедушке и к бабушке в гости. Это не важное само по себе событие осталось у нас в памяти надолго.

Дедушку Егора Михайловича и бабушку Ефросинью Емельяновну мы знали очень мало или даже почти вовсе не знали. Но рассказов, и притом рассказов самых завлекательных, мы слышали о них очень много. Отец нередко, придя в благодушное состояние, говаривал сам про себя:

– Эх, теперь бы в Крепкую съездить к папеньке и к маменьке! Теперь там хорошо!..

Если это восклицание вырывалось у нашего отца при нас, при детях, то мы настораживались, а он обыкновенно начинал с любовью рассказывать о своих родителях, то есть о наших дедушке и бабушке, и в его рассказах слобода Крепкая выходила таким раем земным, а старые дедушка и бабушка такими прекрасными людьми, что нас так и тянуло к ним.

– Вот бы поехать в Крепкую! – вздыхая, говаривал Антоша после таких рассказов.

– Да, не дурно бы, – вздыхал в свою очередь и я. – Но ведь нас одних не пустят. К тому же и лавка…

Дедушка наш, Егор Михайлович, много, много лет служил управляющим у богатого помещика, графа Платова, и жил безвыездно в слободе Крепкой, лежащей верстах в семидесяти от Таганрога. В те времена на юге России железных дорог не было и семьдесят верст были таким огромным расстоянием, что наш отец и дедушка, живя так недалеко друг от друга, не виделись целыми десятками лет. Отец наш если и вздыхал по временам по Крепкой, то скорее по воспоминаниям, и если бы и попал в эту слободу как-нибудь вдруг, каким-нибудь волшебством, то, наверное, не узнал бы ее, а пожалуй, и заблудился бы в ней. Тем не менее она казалась ему прекрасной, и рассказы о ней приводили нас в восхищение. Мы с детства были знакомы со степями, окружавшими Таганрог, но, по рассказам отца, степи в Крепкой были куда роскошнее и просторнее наших, а степная речка Крепкая являлась чуть ли не царицей всех степных рек России. Отец невольно, и сам того не подозревая, поэтизировал места и людей, которые окружали его молодость, но мы, дети, принимали все это за чистую монету и страстно мечтали о том, чтобы хоть когда-нибудь побывать в этих благодатных местах.

– Когда я вырасту большой и у меня будут свои деньги, то я непременно съезжу к дедушке и бабушке, – мечтал Антоша.

Я хотя и был почти на три года старше брата Антона, но на этот счет думал так же, как и он, и мечтал буквально так же. Я уже побывал в соседних городах: Ростове-на-Дону и Новочеркасске, и видел воочию реку Дон; но все-таки мне казалось, что степная слобода Крепкая, с ее речонкой, гораздо больше, красивее и даже величественнее этих городов, – и меня тянуло туда.