Страница 11 из 13
Нарастала, нарастала тишина. Нарастало, нарастало напряжение. До чего же темно и далеко от всего. О боже!
И тут далеко-далеко по ту сторону оврага:
– Мама! Я иду! Мама! Все в порядке!
И снова:
– Мама, это я! Я иду! Мама!
Потом через провал оврага донесся еле слышный бег теннисных туфель, принадлежавших трем несущимся и смеющимся мальчишкам – его брату Дугласу, Чаку Вудмену и Джону Хаффу. Они бежали и гоготали…
Звезды исчезли, как ужаленные рожки десятка миллионов улиток.
Сверчки запели!
Тьма отпрянула назад от неожиданности, возмущения и гнева. Отшатнулась, потеряв аппетит от бесцеремонного обращения в тот самый момент, когда она собиралась покормиться. Стоило тьме откатиться, словно волне, как из темноты вынырнули трое хохочущих мальчуганов.
– Привет, мам! Привет, Том! Эге-гей!
Дуглас пропах ароматами пота, травы, деревьев, ветвей и ручья.
– Молодой человек, тебя ожидает порка, – объявила мама.
Она мгновенно отбросила свой страх. Том знал, что она ни за что никому об этом не расскажет. Но страх поселится в ее сердце, впрочем, как и в его сердце, навсегда.
Они шли домой спать поздней летней ночью. Он радовался, что Дуглас жив. Очень радовался. На какое-то мгновение он подумал…
Далеко в сумрачной, залитой лунным светом местности за виадуком, в долине, несся свистящий поезд, словно потерянная железяка, без названия. Том лежал в постели рядом с братом, его колотил озноб. Он прислушивался к паровозным гудкам и думал о кузене, жившем далеко-далеко, там, где мчался поезд; о кузене, умершем поздней ночью от воспаления легких много лет назад…
Он учуял запах пота, исходивший от лежавшего рядом Дуга. Мистика. Том перестал дрожать.
– Я знаю наверняка только две вещи, Дуг, – прошептал он.
– Какие?
– Ночью жутко темно – это раз.
– А два?
– Овраг ночью не имеет ничего общего с Машиной счастья мистера Ауфмана, даже если он ее когда-нибудь построит.
Дуглас поразмыслил над сказанным.
– Можешь повторить?
Они перестали говорить. Прислушавшись, они вдруг услышали шаги со стороны улицы под деревьями, напротив их дома, на тротуаре. Из своей постели мама тихо сказала:
– Это папа.
Так и оказалось.
Х
Поздней ночью на веранде Лео Ауфман составлял список, которого не было видно в темноте, восклицая при этом:
– Ах!
Или, когда ему удавалось сделать удачную находку:
– А вот еще!
Затем москитная сетка издала неслышный шорох мотылька.
– Лина? – прошептал он.
Она сидела рядом с ним на качелях в ночной рубашке, не такая стройная, как девушки в семнадцать, когда их еще не любят, и не такая полная, как женщины в пятьдесят, когда их уже не любят, а совершенно идеальная: округлая, упругая, то есть ровно такая, какой женщина становится в любом возрасте, когда любят, без сомнений.
Она была восхитительна. Ее тело, как и его тело, всегда думало за нее, но иначе, вылепливая детей, или забегало вперед него в любую комнату, чтобы сменить атмосферу в соответствии с его настроением. Казалось, она никогда не задумывалась надолго; ее мысли и дела перетекали из головы к рукам и обратно настолько естественно и плавно, что он даже не задумывался и не смог бы изобразить на схеме.
– Эта машина, – промолвила она наконец, – …нам ни к чему.
– Ни к чему, – сказал он, – но иногда приходится мастерить для других. Я тут думал, что бы в нее заложить. Кино? Радио? Стереоскоп? Все в одном месте, чтобы любой мог провести по ней рукой и сказать с улыбкой: «Да, это и есть счастье».
«Да, – думал он, – построить машину, которая вопреки промокшим ногам, насморку, постелям всмятку и монстрам, терзающим твою душу в три ночи, будет вырабатывать счастье, как волшебная соляная мельница, брошенная в море, вечно вырабатывающая соль и превратившая море в рассол. Кто бы не стал утруждать свою душу, дабы изобрести такую машину?» – спрашивал он у всего мира, у города, у своей жены!
На качелях рядом с ним напряженное молчание Лины было равносильно вынесенному суждению.
Умолкнув и откинув голову, он прислушивался к шелесту листвы вязов на ветру, над головой.
«Не забудь заложить в машину и этот шелест», – сказал он сам себе.
Спустя минуту качели в темноте веранды опустели.
XI[11]
Во сне дедушка улыбался.
Чуя улыбку и недоумевая, откуда она взялась, он пробудился. Он тихо лежал и прислушивался. И объяснение нашлось.
Ибо он услышал звук куда важнее, чем щебетание птиц или шелест свежей листвы. Один раз в год он просыпался и лежал, дожидаясь звука, означавшего официальное начало лета. И оно начиналось таким вот утром, когда постоялец, племянник, кузен, сын или внук выходил на лужайку и с лязгом крутящегося железа сквозь душистую летнюю травку выкашивал постепенно уменьшающиеся прямоугольники к северу и востоку, югу и западу. Цветки клевера, несколько нескошенных пучков одуванчика, муравьи, палки, галька, остатки петард и мусора с прошлогоднего Дня Независимости, но главным образом чистая зелень. Из-под тарахтящей косилки вздымался фонтан. Прохладный ласковый фонтан, щекочущий его ноги, брызжущий в его теплое лицо, наполнявший ноздри извечным ароматом начала нового времени, – залог того, что да, черт возьми, проживем еще двенадцать месяцев!
Господь, благослови газонокосилку, подумал он. Какому глупцу пришло в голову учредить первое января началом Нового года? Нет, следует назначить наблюдателя за травами на бесчисленных лужайках Иллинойса, Огайо и Айовы, и в то утро, когда трава подрастет настолько, что ее можно косить, а не трещать, дуть в рожки и вопить, должна зазвучать великая симфония газонокосилок, пожинающих свежую траву на землях прерий. Вместо конфетти и серпантина следует брызгать друг в друга травой один день в году, который действительно представляет собой Начало!
Он фыркнул на свой собственный трактат, подошел к окну и выглянул на ласковое солнышко, и, конечно же, тут как тут оказался постоялец Форестер, молодой репортер, выстригающий очередную полосу.
– Доброе утро, мистер Сполдинг!
– Задай им жару! – задорно крикнул в ответ дедушка и вскоре внизу, поедая бабушкин завтрак, отворил окно, чтобы тарахтение косилки сопровождало его трапезу.
– Эта штука вселяет уверенность, – сказал дедушка. – Эта косилка! Ты только прислушайся к ней!
– Косилки отживают свой век. – Бабушка принесла стопку оладий. – Появилась новая разновидность травы, Билл Форестер будет высевать сегодня утром. Ее не нужно стричь. Не знаю, как называется, но вырастает ровно настолько, насколько нужно, и не длиннее.
Дедушка уставился на нее.
– Не надо так со мной шутить.
– Сходи и посмотри сам. Ради бога, – сказала бабушка. – Это идея Билла Форестера. Новая трава дожидается в брикетах у стены дома. Выкапываешь лунки, высаживаешь в них новую траву. К концу года новая трава вытесняет старую, и ты продаешь косилку.
Дедушка встал со стула, прошагал по комнате и через десять секунд вышел в переднюю дверь.
Билл Форестер оставил косилку и подошел, улыбаясь и щурясь на солнце.
– Так и есть, – сказал он. – Купил ее вчера. Думал, раз я в отпуске, так высажу ее для вас.
– А почему со мной не посоветовались? Это же моя лужайка! – воскликнул дедушка.
– Думал, вам понравится, мистер Сполдинг.
– А мне это совсем не нравится. Ну-ка, дай взглянуть, что за бесовскую траву ты тут мне принес.
Они стояли возле небольших брикетов новой травы. Дедушка с подозрением попинал ее носком ботинка.
– Похожа на обычную траву. Ты уверен, что тебе не всучили ее какие-то торговцы лошадьми, поутру, пока ты еще не совсем проснулся?
– Я видел такую траву в Калифорнии. Она вырастает настолько и не выше. Если она выживет в нашем климате, то нам не придется выходить в будущем году раз в неделю и подравнивать ее.
11
Рассказ Р. Брэдбери «Летние лужайки» («The Lawns of Summer», «Nation’s Business», May 1952).