Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 28



Его лучащиеся лаской глаза, тонко выбритые щеки, распахнутая для объятия грудь, твердые пуговицы кителя, светящиеся темным золотом погоны, чудесный запах, исходящий от их тончайших волокон, – всё это он, мой единственный на весь свет, мой родной, с крепко бьющимся сердцем, в прекрасной плоти воина.

Но почти тут же его оттесняют от меня, потому что отовсюду на свет лампы, вынесенной из хаты, уже сходится, сбегается из тьмы вся-вся наша родня, чуть не целое село… Смеются, плачут, накрепко стискивают в объятиях, поздравляют маму… И дядя Ефим тут с тетей Лизой, и Тамарка моя лучезарная, и дедушкин брат Виктор, его жена Дуся, братья и сестры Дзюбенки, соседи, соседки, куча мала детворы…

Лишь на какой-то миг отец прорывается ко мне, чтобы еще погладить по голове, подержать за плечи, на руки поднять и тут же, будто спохватившись, вытащить из походного чемоданчика и вручить подарки: большущую плоскую коробку конфет и губную гармошку в восхитительно ярком футлярчике.

Тотчас меня облепляет затаившая дыхание малышня. Кто-то зачарованно шепчет:

– Ты дывысь, конфеты…

– Ого, шоколат…

– А яка гармошка!..

– Трофейна?..

Мы разглядываем и общупываем коробку, принюхиваемся к ее небывалому запаху. Но долго разве можно удержаться? И вот, пока взрослые рассаживаются за столы, гремят посудой, звенят стаканами, у нас свое затевается пиршество. Под общее восхищенное «ох-х!» распахнута коробка, и из внутренностей ее посверкивающего в ночи ребрастого ложа на нас изливаются волны головокружительно сладостных ароматов. Обмерев от неожиданности, мы робко замолкаем. Никто не решается первым притронуться к темным округлым подушечкам шоколадных див. Так проходит несколько томящих мгновений. Но раз уж все принимаются шепотом подбадривать меня, протягиваю руку первым. Каждому понятно: это мое право. Но незримая сила чья-то сила ведет моими пальцами, и первую конфетину я поднимаю к полуоткрытому рту Тамарки.

– Ни-ни, – улыбается она благодарно, отмахиваясь от меня челкой.

– Йишь! – настаиваю я твердо, как и положено, должно быть, сыну офицера. – И вси – йишьтэ!

Фёдоровская детвора не кидается к коробке, распихивая тех, кто неловок или слишком застенчив. Наша малышня самым бережным, самым сдержанным способом приступает к облизыванию, пробованию на зубок и неспешному вкушению яства, принесенного приятнейшим ветерком то ли из какой-то загадочной Риги, то ли из какого-то Таллина, который и сам, кажется, не прочь бы растаять у нас на губах. И, удивительное дело, шоколадок в коробке почти не убыло.

Тут, напоминая разомлевшему обществу о втором отцовом подарке, я достаю из-за пазухи чудесный футлярчик. Гармошечка в руке на вес тяжеленькая, но при этом какая-то забавно-воздушная.

– А кто вмие?

Умелец находится мгновенно. Кажется, это один из хлопчиков, в сопровождении которых я весной бегал смотреть за край села порожнюю фашистскую самоходку. Он прикладывает губы к узкой, слегка загнутой вовнутрь стороне инструмента и делает слабый вдох. Гармошечка прытко скользит в его руке вправо-влево и рассыпает легенькие рулады, похожие на первые пробы спевок у петушков.

Вдруг из раскрытых окон хаты выкатывается дружный взрыв смеха. Мы догадываемся, что он явно вызван стараниями нашего гармониста, и тотчас отвечаем большому застолью самым звонким детским визгом.

– На, грай сам!

И вот уже я дую изо всех сил, и звуки то вниз тянут, то вспрыгивают на тонюсенький верх, озадачивая, должно быть целый мириад наших невидимых сверчков, зачарованно и неустанно поющих свои скромные гимны звездам.



Ночь отлетает так стремительно, будто и не было ее, а длится над всеми нами один бесконечный день, и мы с Тамаркой в его молодых лучах блаженствуем в маленькой моей комнате у порожней, но всё равно чарующе ароматной конфетной коробки и всё еще по очереди пробуем губами гармошечку. На ней успели подудеть все, кто хотел, и потому из ее отсыревшего от слюны нутра вместо бойких звучаний с трудом вырываются теперь какие-то простуженные хрипы, побулькивания, а то гусиный шип или самый жалобный цыплячий всписк.

– От, добрэ гралы, – благодушно пыхает в усы дедушка Захар.

Нас зовут за стол, и он такой обильный, будто здесь ничего еще с минуты возвращения отца не вкушали. Все готовы поднять стаканы, рюмки. Лишь отец, веселый, в белой рубахе, вдруг скашивает глаза в мою сторону и неожиданно строгим голосом спрашивает:

– А это что такое?

Острым глазом он видит, что передо мной на столе краснеет маленькая стопочка, наполовину наполненная кисленьким терпким вином дедушкиного изготовления.

Бабушка, уловив смысл его удивления, улыбается:

– Та воно ж малэньке… Нэхай и воно трошечки выпье… Батько ж вэрнувся з вийны.

– Нет! – произносит отец решительно. – Еще рано.

И все примолкают на миг. Никто не возражает. Не потому, что он их раздосадовал. А потому, что всем становится ясно: раз отец вернулся, теперь его власть, и потому пусть теперь для сынка его воля родительская будет путеводной.

Я не дуюсь, не ропщу. Подумаешь, вино! Я еще и не различаю его вкуса. По мне оно нисколько не вкусней, чем глоток свекольного темно-красного кваса, который бабушка подносила нам с дедом из погреба, когда он отламывал от сухих высоких стволов початки спелой кукурузы, а я складывал их в корзину. И сладкий виноградный сок прямо из бочки, в которую он осенью отдавливал гроздья «Тараса», куда, по мне, вкусней, чем это кисленькое, что так и останется мною не тронутым.

Лишь много лет позже я буду в шутку рассказывать друзьям, что первый раз в жизни бросил пить вино шести с половиной лет от роду. И на недоуменные вопросы отвечать: «Потому что такова была воля пришедшего с войны отца».

Но вот еще одно событие того бесконечного дня, самое для меня и по сию пору столь необыкновенное, что иногда кажется: не привиделось ли?..

Через три или четыре часа после утреннего застолья… Все мы вдруг, будто по воздуху перенесясь, оказываемся в нашей дубовой роще. Но не на ее ближнем к селу краю, где я как-то под вечер помогал бабушке Даше собирать желуди в торбу. Нет, мы где-то в самой середине великого леса, на раздольной поляне, у белых холстов с едой и вином. Только никто не приляжет, никто не садится на траву у этих белоснежных холстин. Все стоят большим, но не тесным кругом. И все в белом, чистом, легком – мужчины, женщины, мы – дети. Мы как будто собрались на место, где всегда собираться любили и раньше. И потому разведен костер из сухого дубового хвороста, он не чадит, а лишь чуть потрескивает, и дым его благоуханен, и пепел светел, хоть окунай в него руку. Или это благоухание исходит от высоких дубовых крон, пропускающих на поляну полупрозрачный свет? Мы будто все вернулись сюда, – после холода и голода, после страхов и грохота обезумевшего железа. Вернулись посмотреть друг на друга, произнести негромкие добрые слова, поднимая перед собой белые струящиеся, как дымы, рукава рубашек и сорочек…

От прилива радости я почти уже не различаю лиц: где отец с мамой, где дед Захар и бабушка Даша, где тети мои Лиза и Галя, где ты, светлая Тамарка? Мне видится, что в этом же кругу, рядом со всеми – и те, кто не дожил до этого дня, – и бабушка Таня, тоже во всем светлом, и дед Фёдор в светлой армейской рубахе, и прадеды мои Константин Лощиц и Максим Степанюк, Иван Грабовенко и Яков Лагуна, – тоже в белых рубахах. Просто мы все вернулись в день возвращения, – пусть не навсегда, пусть только на час – в этот святой лес…

Конопля

Из народной песни Иногда, ожидая часа, когда Тамарка прибежит на наше подворье, я прошу у бабушки позволения самостоятельно забраться по драбыне на помост. Сверху хорошо видна тропа, бегущая наискось от нашей усадьбы в долину, и там, за нижней сельской дорогой, у подножия горы, что зеленеет напротив нас, выглядывают из-под высоких деревьев окна тети Лизиной хаты. Сам я, без взрослых в гости к Кущенкам не хожу. Наверное, бабушка с мамой опасаются, что это для меня пока далеко, могу заблудиться, или испугаюсь чужой собаки, или начну пробовать на вкус какую-нибудь отравную «куриную слепоту».