Страница 14 из 21
Достаточно часто в сороковые годы, а потом и в пятидесятые, когда большую часть времени я находился в школе, Майкл проваливался в психоз, у него начинались галлюцинации и бред. Иногда он предупреждал об этом заранее, прося помощи, но не словами, а каким-нибудь экстравагантным поступком: бросал подушку или поднос на пол в офисе психиатра (он посещал врача со времени первого психоза). Все понимали, что это означало: «Я теряю над собой контроль, возьмите меня в больницу».
В иных случаях он ни о чем не предупреждал, но впадал в возбужденное состояние – кричал, топал ногами, галлюцинировал. Однажды он швырнул об стену принадлежавшие моей матери чудесные старые напольные часы и в такие моменты пугал меня и родителей. Как мы могли приглашать в дом друзей, коллег, родственников, кого-то еще, когда у нас на верхнем этаже мечется и буйствует Майкл? А что подумают пациенты (и мать, и отец имели офисы дома)? Марк и Дэвид также не очень стремились приглашать друзей в сумасшедший дом (так иногда могло показаться). Чувство стыда, позора, атмосфера секретности вошли в нашу жизнь, усугубляя и без того непростое положение, вызванное состоянием Майкла.
Я чувствовал значительное облегчение, когда на выходные или каникулы уезжал из Лондона. Это был отдых, кроме всего прочего, и от Майкла, его подчас непереносимого присутствия. И вместе с тем бывали моменты, когда природная мягкость натуры брата, его приветливость и чувство юмора брали верх над болезнью. В такие моменты мы понимали, что под покровом шизофрении в нем живет настоящий, добрый и разумный Майкл.
Когда в 1951 году мать узнала о моей гомосексуальности и пожалела, что я родился, она говорила об этом (хотя в ту пору я еще всего не понимал), понуждаемая отчаянием матери, которая, потеряв одного сына, похищенного шизофренией, осознает, что ей предстоит еще одна потеря – на этот раз в связи с гомосексуальностью, «состоянием», которое считалось позорным, способным испортить и отравить жизнь. А ведь в детстве я был ее любимым сыном, ее «маленьким боссом», «ягненочком». Теперь же я стал «одним из этих» – тяжкую ношу я взвалил на ее плечи вдобавок к шизофрении Майкла.
Для Майкла и миллионов других людей, страдающих шизофренией, все изменилось – к лучшему или худшему – где-то в 1953 году, когда стал доступен первый транквилизатор, лекарство, которое в Англии называлось «ларгактил», а в США – «торазин». Транквилизатор подавлял и предотвращал галлюцинации и бредовые состояния, так называемые «позитивные симптомы» шизофрении, но пациенту приходилось за это расплачиваться побочными эффектами. Впервые я столкнулся с этим и был шокирован в 1956 году, когда вернулся в Лондон из своей поездки в Израиль и Голландию и увидел Майкла, сгорбившегося и передвигающегося шаркающей походкой.
– У него симптомы болезни Паркинсона, – сказал я родителям.
– Да, – согласились они. – Но с ларгактилом он гораздо спокойнее. Психозов не было уже целый год.
Что чувствовал Майкл – вот вопрос. Симптомы болезни Паркинсона его удручали – ведь до этого он обожал ходить пешком, любил долгие прогулки. Но еще больше он страдал от того, как лекарство действовало на его голову.
Майкл мог продолжать работать на своем месте, но он уже не испытывал тех мистических прозрений, которые придавали его работе курьера глубокий потаенный смысл. Он утратил ясность и остроту зрения, которые позволяли ему видеть мир: все становилось как бы приглушенным, окутанным ватой.
– Это как если бы тебя мягко и нежно убили, – сетовал Майкл[9].
Когда Майклу сократили дозу ларгактила, симптомы болезни Паркинсона уменьшились, и, что важнее, он почувствовал себя живым; к нему также частично вернулась его способность к мистическим прозрениям – но только для того, чтобы через несколько недель снова погрузить его в глубокий психоз.
В 1957 году, когда я уже учился на медицинском отделении и интересовался вопросами работы мозга и устройства сознания, я позвонил психиатру, занимавшемуся Майклом, и попросил о встрече. Доктор Н. был очень приличным, разумным человеком, который знал Майкла уже четырнадцать лет, с момента первого приступа заболевания. Доктор был тоже обеспокоен тем, что его пациенты, принимающие ларгактил, сталкивались с новыми проблемами, которые это лекарство провоцировало. Он пытался титровать лекарство, найти оптимальную дозу, которая была бы ни слишком большой, ни слишком маленькой. Но здесь, как он признался, особых надежд питать не стоило.
Мне было интересно, подвержены ли разбалансировке под воздействием шизофрении те системы мозга, которые отвечают за постижение (или производство) значений, значимостей и интенциональности, системы, постигающие чудесное и тайное, осознающие красоту искусства и науки, и приходит ли на место этих систем ментальный мир, перенасыщенный эмоциями и образами искаженной реальности. Мне казалось, что эти ментальные структуры утратили якорь, а потому любые попытки титровать их или подавлять просто сбросят человека с высот патологии в яму серости и убожества, некое подобие интеллектуальной и эмоциональной смерти.
Отсутствие у Майкла навыков социализированного существования и простейших бытовых умений (он с трудом мог приготовить себе чашку чая) требовало со стороны врача поиска социальных и «экзистенциальных» подходов к болезни. Транквилизаторы либо не оказывают, либо оказывают очень незначительное воздействие на «негативные» симптомы шизофрении – прогрессирующий аутизм, примитивизацию и снижение интенсивности эмоциональных состояний и т. д., что, в силу неявного характера этого процесса, переводящего симптоматику в хронический статус, может быть в гораздо большей степени опасным для качества жизни больного, чем любые позитивные симптомы. Это вопросы не только медикаментозного воздействия, но и организации такой жизненной среды, которая сделала бы жизнь больного значимой и способной приносить радость – со вспомогательными, поддерживающими системами, обязательным участием окружающих – не всегда родственников, воспитанием чувства самоуважения, поощрением других к тому, чтобы те выказывали больному знаки уважения и поддержки, – вот о чем стоило думать и что нужно было мобилизовать. Проблема Майкла не была исключительно «медицинской».
Я мог, должен был выказывать Майклу больше любви и поддержки, пока находился в медицинской школе в Лондоне. Мог бы ходить с ним в рестораны, в театр, на концерты (сам он этого никогда не делал), мог поехать на море или за город. Всего этого я не делал, и стыд – я оказался плохим братом, неспособным прийти на помощь, – стыд я испытываю и сейчас, шестьдесят лет спустя.
Не знаю, как Майкл отреагировал бы на такое мое предложение. У него была своя, пусть и лимитированная, сфера бытия, и он строго контролировал ее границы, предпочитая не отступать от правил, которые для себя выработал.
Теперь, когда он сидел на транквилизаторах, жизнь его была менее бурной, но, как мне казалось, менее богатой и более ограниченной. Он больше не читал «Дейли уоркер», не посещал книжный магазин на Ред-Лайон-сквер. Раньше, когда он разделял марксистские убеждения с другими людьми, у него было чувство, что он – часть коллектива; теперь же, когда его пыл угас, он во все большей степени становился одиноким. Отец надеялся, что местная синагога могла бы оказать Майклу моральную и религиозную поддержку, вернуть ему чувство принадлежности братству людей. В молодости брат был довольно религиозен: после обряда посвящения в мужчины, бар-мицвы, он носил цицит и тфилин, а также, когда была возможность, ходил в синагогу. Но теперь и в этой сфере жизни пыл его угасал. Он потерял интерес к богослужению, равно как и к лондонской еврейской общине, которая неуклонно уменьшалась, поскольку члены ее либо эмигрировали, либо, вступая в смешанные браки, ассимилировались с местным населением.
9
Спустя годы, когда я работал в больнице Бронкса, мне довелось заниматься глубокими нарушениями двигательной системы, и я слышал сходные жалобы от сотен больных шизофренией, которых лечили большими дозами таких лекарств, как торазин, а также только появившимися лекарствами из категории бутирофенонов, такими, как галоперидол.