Страница 27 из 31
Однажды, принимая вступительный экзамен по математике, он вкатил двойку абитуриенту. Пострадавший оказался демобилизованным офицером. Он разъярился и закатил грандиозную истерику.
– Мы защищали родину, кровь проливали, руки, ноги и жизни теряли, пока вы, жидочки, отсиживались в тылу и трахали наших баб!
Соловейчик слушал и молчал. Офицер распалялся: «жиды», «жидочки», «жиденята» выскакивали, как жабы, у него изо рта.
И вдруг Рувим Эммануилович вскочил, схватил горшок с цветами с ближайшего подоконника и разбил его о голову абитуриента.
Ожидали, что его посадят и уж во всяком случае выгонят из института. Но дело замяли. И впрямь: «Царил у нас не наш какой-то дух».
А вот роскошный амфитеатр. Три доски по мановению руки скользят от пола до потолка. С него свисают модели атомов, по стенам мерцают таинственные приборы. Какой контраст с убогими школьными классами! В этом, набитом до отказа химическом амфитеатре весь геологический поток, двести человек, слушал курс общей химии. Помню, как на первой лекции из задних дверей, так и хочется сказать – на сцену, – выбежал высокий элегантный человек с артистическими манерами и эффектной жестикуляцией.
– Дорогие мои юные друзья! – воскликнул он глубоким баритоном. – Здесь, в этих стенах, читал лекции великий русский ученый Дмитрий Иванович Менделеев! – пауза. – Теперь буду читать вам лекции я – Сергей Львович Богдановский! – Рука прижата к сердцу, низкий театральный поклон, гром аплодисментов.
Богдановский оказался скучным лектором и равнодушным к науке человеком. Уже на четвертой лекции амфитеатр был наполовину пуст, а к концу семестра общую химию посещали только старосты групп и амбициозные отличники. А Сергей Львович все прижимал руку к сердцу, раскатисто хохотал и низко кланялся
Кафедра общей геологии. Самым любимым профессором на ней был Владимир Иванович Серпухов, сутулый, бородатый, с разбегающимися лучиками морщин вокруг глаз. О его рассеянности и доброте ходили легенды. За свою пятидесятилетнюю педагогическую деятельность он только однажды поставил двойку. И от расстройства заболел. А выздоровев, поехал к студентке домой просить прощения.
Происходил как-то в Ленинграде международный геологический конгресс. Серпухов выбран был генеральным докладчиком. Два месяца вся кафедра готовилась: раскрашивали карты, чертили геологические профили, печатали фотографии. Уникальные материалы были уложены в заграничную папку крокодиловой кожи, подаренную профессору президентом какой-то африканской страны. Он открыл там месторождение молибдена. Отправляясь на конгресс, Владимир Иванович положил папку уникальных материалов на крышу своей «Победы» и начал рыться в карманах в поисках ключей. Нашел, сел в машину и рванул на конгресс. Ценная папка свалилась в лужу. Профессор Серпухов сделал блестящий доклад, так и не заметив отсутствия своих материалов.
Соловейчик, Богдановский, Серпухов… Никого из них нет в живых. Зачем я притащилась в Горный? Ведь никого и ничего не осталось здесь от моей жизни. И тут взгляд уперся в доску почета. И центральная фигура на ней – нет, не верю своим глазам – заведующий моей кафедрой гидрогеологии – профессор Нестор Иванович Тол стихии.
В высшей степени жив! Хотя даже в пору нашего студенчества казалось, что ему около ста лет!
Нестор Иванович – из сибирских казаков. Согласно традиционному клише, должен быть рослым, широкоплечим, грубым. А он маленький, розовый, как будто из лиможского фарфора. Хоть вешай на елку, как хрупкую елочную игрушку. Вкрадчивые движения, тихий голос, мягкая улыбка и железный характер. Женат на Матильде Моисеевне, рослой усатой даме еврейской национальности, тоже профессоре геологии. Друг в друге эти профессора души не чаяли. Дома сидели в одном кабинете. Столы их стояли напротив друг друга. Поднимешь глаза от научной работы и встретишься с любимым человеком. Но и глаз поднимать не надо, потому что перед их носами стояли портреты друг друга. Так что, куда ни кинешь взор… Когда случались по радио концерты по заявкам, Нестор Иванович неизменно заказывал «Кто может сравниться с Матильдой моей».
Нежность и коварство органично уживались в толсти-хинском характере. Экзамены, например, он принимал не в аудитории, а по-домашнему, в своем кафедральном кабинете. Запустит сразу человек шесть – восемь и гостеприимным жестом укажет на кожаные диваны: «Располагайтесь, детки, поудобнее, выбирайте билеты, какой кому нравится».
Если билет попадался трудный, Толстихин разрешал положить его назад и взять другой. Все рассаживались, и Нестор Иванович елейным голосом говорил: «Ну-с, не буду вам мешать. Если не возражаете, уйду на часик в столовую чайку попить и с коллегами покалякать».
Мы в восторге. Никакой слежки, раскрывай учебники и конспекты. Толстихина ждут отлично подготовленные ответы. Не студенты, а созвездие гениев. Нестор Иванович возвращается, сияя розовой улыбкой: «Ну-с, дорогие, по билетам я вас спрашивать не буду, уверен, что выучили назубок. А хотелось бы услышать ваше суждение по такому-то разделу региональной гидрогеологии».
Немая сцена из «Ревизора». Когда он обращается ко мне, от шока из памяти улетучиваются остатки убогих знаний. Я мямлю и блею, несу чепуху. Нестор Иванович задает сперва трудные вопросы, потом легче и легче, но в голове уже стойкий блок и туман от унижения и позора. Толстихин заметно огорчен, молчит.
«Возьмите указку, – наконец говорит он. – Подойдите к карте и покажите Тянь-Шань». Я тычу указкой в Памир: «Был где-то здесь».
В эмигрантских снах Ленинград часто являлся мне в сиянии снежных декораций. Заиндевевшие колонны Исаакиевского собора, замерзшие в прозрачном ледяном плену ветви кленов и лип в Летнем саду, седой от инея гранитный парапет набережной, черные блестящие мазки ледяных катков на тротуарах, застывшая, присыпанная белой поземкой Нева.
Зимой, возвращаясь из Горного института, мы с Витей часто пересекали Неву по льду – от Восьмой линии до площади Труда. Однажды мы так упоенно ссорились, что не обратили внимания на отчаянные вопли с берега: «Куда вас несет? Осторожно! Полынья!»
А когда обратили, то замерли на краю огромного черного глаза. И еще мы услышали тихое, ласковое потрескивание. Справа, в шаге от нас, расширялась трещина в белой льдине.
Мы на секунду застыли от ужаса, потом начали медленно, задом отступать, повернулись, побежали назад и на берегу попали в объятия разъяренного милиционера и горстки матерящихся зрителей.
А вот наш институтский музей. Там, в залах палеонтологии, протекал главный роман моей жизни. Сбежав с лекций, я поджидала за скелетом динозавра по имени Коля своего будущего мужа Витю Штерна, с которым мы часами выясняли отношения, ссорились и целовались. Сейчас подойду к динозавру Коле, дотронусь до древних костей и услышу наши голоса…
Но Коли нет. Он отправлен в Англию на реставрацию…
День Утюга
Исторически сложилось, что деканатский коридор на третьем этаже института, наш «Горный Бродвей», был местом знакомств и свиданий. Во время большого перерыва мы любили слоняться взад-вперед мимо деканатов или сидеть на подоконниках, себя показывая и на других поглядывая. В этом коридоре происходили жизненно важные встречи, расставания и выяснения отношений.
Как-то раз привлек мое внимание худой очкастый студент. Одет он был в институтскую форму. Цыплячья шея торчала из слишком широкого воротника, на плече висела полевая сумка. «Абсолютно интеллигентная наружность», – отметила я. Потом я встретила его в институтском музее, в библиотеке и, наконец, в столовой. На сей раз не одного, а с моим приятелем Толей Лопатухиным, с электромеханического факультета. Толя был двухметровым синеглазым красавцем, девчонки таяли и терялись при его приближении, но меня он абсолютно не волновал – уж очень любил армейские анекдоты.
Я отвела его в сторону.
– Толька, познакомь меня с этим очкарем. Только деликатно, как бы случайно. И скажи про меня что-нибудь хорошее.