Страница 9 из 42
Хатан Батор пожал плечами:
– О том, что он объявил красное правительство монголов, я не знаю, но я знаю, что он отдал аратам скот. Если это красный монгол, то мне это нравится…
Унгерн и Ванданов быстро переглянулись. Унгерн положил свою девичью, красивую, тонкую руку на плечо Хатан Батора и сказал:
– Ну что ж, брат, может быть, ты и прав. Если говоришь так ты, народный воин и герой, мы должны прислушаться к твоим словам.
Унгерн и Ванданов, поклонившись императору и Максаржаву, уходят.
Идут Унгерн с Вандановым в окружении охранников по Урге – среди пьяного разгула победителей. В одном месте пьяные казаки. На пустыре пьяные идут с гармошкой, поют лихую песню, с присвистом и улюлюканьем, в другом молчаливо дерутся из-за водочной бутыли, в третьем дерутся с монголом, отбирая у него барана. Унгерн подошел к казаку, стукнул его ребром ладони по шее, остолбенел казак, вытянулся в струнку, Унгерн обнял монгола, похлопал его по плечу, сказал ему что-то на родном языке, монгол упал на колени, воздел к Унгерну руку. Барон сказал казаку:
– Сволочь! Глупая сволочь. Если сердце отдыха просит – на пустырь пойди, а не здесь – где глаз тысячи.
Бросил казаку монету, кивнул Ванданову, пошел дальше. На пустыре пьяное казачье колет шашками чучело, на груди у которого приколота бумажка: «Я – Сухэ Батор».
Идут среди этого дикого, пьяного разгула Унгерн и Ванданов не спеша, сосредоточенные, молчаливые.
– Собери штаб, – наконец говорит Унгерн, – будем думать, как поступать дальше. Каков орех, а!
– Орех крепок.
– Русские не такие орехи грызли.
– Ты же не русский, барон.
– Милый мой, если есть на земле русские, так это только остзейские немцы. – Унгерн усмехнулся чему-то. – Все-таки история изобилует массой элегантных благоглупостей, и в то же время, не зная истории – только дрова пилить. Ты представляешь себе, раскосый, – ну не сердись, не сердись, душа моя, люблю, знаешь, что люблю, – ты представляешь себе, как это будет элегантно, ежели народный герой отдаст богу душу… Ну, словом, подумаем. Обожаю ребусы. Это тренирует мозг. Надо все время тренировать мозг и пальцы ног – это йоги уверяют. Так вот, штаб собирай, штаб.
Ванданов спросил:
– А парижского координатора?
Унгерн, подумав минуту, ответил:
– А знаешь – он солдат, его – тоже.
МАЛЕНЬКИЙ ДВУХЭТАЖНЫЙ ДОМИК НА ОКРАИНЕ УРГИ. Здесь ночной бар и отдельные номера с проститутками содержит японец Бонаяси, пергаментный старик, свободно изъясняющийся на нескольких европейских языках.
Сейчас здесь в зале пусто. Где-то за бамбуковой занавеской женщина поет грустную песню. На ковре сидят доктор Баурих и Сомов. Оба изрядно пьяные, и Сомов предлагает:
– Послушайте, знахарь, теперь давайте выпьем за берцовую кость.
– Их две, за которую? Давайте за правую. Я люблю все правое. Левое и правое, центр. Тьфу, прошляпили Россию, левые – правые. Есть только правые и неправые. Ура!
– Ура! – соглашается Сомов, тоже выпивая. – Между прочим, очень вкусная гадость.
– Кругом самозванцы, психи и пройдохи, – говорит Баурих. – Послушайте, Сомов, неужели вы верите этому неврастенику? Неужели в Париже на него делают серьезную ставку? Мир населен полутора миллиардами одичавших, изверившихся зверей, которые сплющены страхом, – оттого и революции делают.
Сомов, оглянувшись, спрашивает:
– Вы что, плохого мнения о контрразведке барона?
Баурих махнул рукой:
– Они интеллигентов не понимают. Если бы я говорил «люблю жидов», или «готовлю покушение на Унгерна», или «Ленин – неглупый человек», – вот тогда к стенке. А такой язык им непонятен, пугает их только как детишек – и все. – Баурих засмеялся. – Парадокс: охранка без интеллигентов не может. Мы без них можем, они без нас – нет. Так сказать, неразделенная любовь. А потом, я ничего не боюсь – Унгерн врачей обожает. Он даже зубную врачиху здешнюю – еврейку Розенблюм – не разрешил подстрелить, потому что боится зубной боли. Скоро снова дальше, большая дорога предстоит.
– Большая?
– Он велел сорок ампул заготовить. На каждой двадцатой версте колется – восемьсот верст. А потом он что-то с этим красным монголом задумал.
– С Сухэ Батором?
– А черт его знает. Словом, все одно к одному.
Из-за бамбуковой занавески выходит женщина, которая пела песню. Она молода еще, в глазах льдинки остановившиеся, лицо белое, декольте громадное, безвкусное. Она стоит и шепчет:
– Скоты, скоты, грязные скоты!
А где-то за ее спиной из номеров раздается заунывная, с пьяным всхлипыванием казачья песня. Доктор хватает Сомова за руку и шепчет:
– Боже мой, Варя! Варенька Федорова! Господи, я же всю ее семью лечил! Неужели она? Варя, – говорит он. – Варенька, это вы?
Варя посмотрела на доктора. В лице ее что-то дрогнуло, сломилось ее лицо.
Доктор подбежал к ней, обнял ее, стал целовать ее, прижимать к себе, гладить по голове, повторяя:
– Варенька, боже ты мой, Варенька, девочка! Варенька, что же это с вами, милая? Ну сейчас, сейчас, золотко, сейчас, погоди, сейчас я закажу всего, будем вместе сидеть. Знакомься, это Сомов – полковник из Парижа, Андрей Лукич.
Варя, когда услышала слова доктора, как-то изумленно, с ужасом посмотрела на Сомова, шагнула к нему, сжав у горла худенькие свои кулачки, хотела что-то сказать, но вдруг, словно пьяная, упала к его ногам.
Доктор захлопотал над ней, стал дуть ей в лицо, хлопать по щекам, потом бросился за перегородку. Там он сшиб что-то, выругался и закричал визгливым, непохожим голосом:
– Бонаяси, Бонаяси, иди сюда! Воды! Воды! Бонаяси!
Варя медленно вздохнула, поднялась, посмотрела на Сомова прежним, враз остановившимся заледеневшим взглядом, как-то непонятно, сквозь силу, усмехнулась и сказала:
– Между прочим, полковник Генерального штаба Андрей Лукич Сомов – мой муж.
Из-за занавески, куда только что скрылся доктор, вывалился горячечно пьяный офицер.
– Мамзель, – сказал он, – мы так не уговаривались. Я вам аплодировал, а вы – дёру! Я вам два доллара уплачу за нежность.
Сомов достает из кармана пятидолларовую бумажку, протягивает ее офицеру и говорит ему:
– Подите отсюда прочь, милейший.
Варя смотрит вслед ушедшему пьяному и говорит:
– А мой муж никогда не был таким щедрым. Что с вами, Андрей Лукич, эка вы переменились. И внешне, и внутренне. Усы сбрили, вместо лысины – ишь какой элегантный.
Сомов приблизил к Варе свое лицо и сказал:
– Так вот: ваш муж – в Москве, на Лубянке. Случись что со мной здесь, он заложником пойдет.
Варя усмехнулась. Что-то быстрое, яростно животное, промелькнуло у нее в глазах, и она сказала:
– Мой муж Сомов в Стамбуле за два фунта стерлингов продал меня на ночь купцу. Так что не пугайте меня его жизнью.
Сомов откинулся к стене, полез за сигаретами, деревянно, зацепенело закурил, сказал:
– Ну, собственно, если вы хотите заглянуть в контрразведку, это четвертый дом отсюда. Видимо, вам, в вашем теперешнем состоянии, не поверят, скорее всего поверят мне. Ну ладно, даже если поверят, какой выигрыш? Я-то знал, на что иду, а вы? Сейчас платят два доллара – будут платить полтора. Каждая ночь – морщины и седина. Зеркальце-то есть? Посмотрите. А может быть, вам выгоднее пожить у меня дома хоть неделю, поспать спокойно, без блевотины? Может быть, вам лучше прийти в себя, а через неделю я вас отправлю куда хотите – в Париж, в Берлин.
– Какое вы имеете право говорить мне это? – жестко усмехнувшись, спросила Варя. – Я ненавижу вас, понимаете? Это вы лишили меня родной России моей, вы слышите? Это вы меня лишили и дома, и семьи, и чести, что вы мне про зеркальце-то? Это я такая по вашей вине, чьей же еще?
– Не будем считаться кровью, – тихо сказал Сомов. – Счет будет не в вашу пользу. Ваш папа, профессор Иннокентий Васильевич Федоров, ведет курс в Петроградском университете, а моего отца в девятьсот шестом повесили казаки. Ваш брат, Николай Иннокентьевич Федоров, служит в артиллерии Московского военного округа, служит нам, красным изуверам, а моего брата расстреляли в девятьсот девятнадцатом в Виннице. Так что не будем считаться кровью, Варенька, не будем.