Страница 9 из 141
Вначале не было слышно ничего. Воздух не двигался. Тишина. И вдруг кто-то вверху над ним заговорил, а он напряженно слушал. Он весь обратился в слух и только время от времени резко встряхивал головой, словно говоря: "Нет! Нет! Нет!"
Наконец юноша тоже раскрыл уста. Теперь его голос уже не дрожал.
"Я не смогу! Я безграмотен, ленив, труслив, люблю хорошо поесть, выпить вина, посмеяться, я хочу жениться, иметь детей. Отпусти меня!" Юноша снова замолчал, прислушиваясь.
-- Что Ты сказал? Говори громче, я не слышу! Он закрыл уши ладонями, чтобы как-то смягчить доносившийся сверху суровый голос. С сосредоточенным лицом, затаив дыхание, он слушал. Слушал и отвечал:
-- Да, да, я боюсь... Встать и заговорить?.. Но что я могу сказать? И как я скажу это?.. Я не смогу -- я ведь безграмотен! Что Ты сказал?.. Царство Небесное?.. Не нужно мне Царства Небесного. Я люблю землю, хочу жениться, хочу взять в жены Магдалину, хоть она и блудница. Это случилось по моей вине, поэтому я и спасу ее... Нет, не землю, не землю, а одну лишь Магдалину, и для меня этого достаточно!.. Говори тише, если хочешь, чтобы я Тебя слышал!
Приставив ладонь к глазам -- мягкий свет, идущий из окошка в потолке, слепил его -- он смотрел вверх, в потолок, и ожидал. Слушал, затаив дыхание. И пока он слушал, лицо его светилось радостью и счастьем, а тонко прочерченные губы шевелились. И вдруг он разразился смехом.
-- Да, да, -- бормотал он. -- Ты понял правильно. Да, преднамеренно. Я делаю это преднамеренно. Чтобы Ты почувствовал ко мне отвращение. Ступай, поищи кого-нибудь другого, а я обрету избавление!
Он осмелел.
-- Да, да, преднамеренно! Всю свою жизнь я буду изготовлять кресты, на которых распинают избранных Тобой Мессий!
Сказав это, юноша снял со стены ремень с гвоздями, опоясался им и посмотрел в окошко. Солнце уже взошло, и небо вверху было голубым и жестким, как сталь. Нужно было торопиться: в полдень, когда зной набирает наибольшую силу, должно свершиться распятие.
Он опустился на колени, подставил плечо под крест, обнял его. Затем выпрямил одну ногу, напрягся. Крест показался ему необычайно тяжелым, неподъемным. Шатаясь, он направился к двери. Тяжело дыша, сделал два шага, три, уже почти было дошел до двери, но колени его вдруг подогнулись, голова закружилась, и, придавленный крестом, юноша рухнул лицом вниз на порог.
Хижина содрогнулась. Раздался пронзительный женский крик, дверь в соседнюю комнату распахнулась, и появилась мать. Темно-русая, высокая, большеглазая. Она уже пережила пору первой молодости и теперь входила в беспокойную медовую горечь осени. Голубые круги вокруг глаз, рот крупный и изогнутый, как у сына, но подбородок более сильный и волевой. На голове льняной Платок фиалкового цвета, а в ушах позвякивали две продолговатые серебряные серьги -- единственное ее украшение.
За открывшейся дверью показался сидящий на постели, с обнаженной верхней половиной тела, бледно-желтый, обрюзглый, с неподвижными стекловидными глазами.
Жена только что, дала ему еду, и он еще с усилием жевал хлеб, маслины и лук. Курчавые седые волосы у него на груди были в слюне и крошках. Рядом с ним стоял знаменитый роковой посох, расцветший в день помолвки. Теперь это был кусок сухого дерева. Мать вошла, увидела, как бьется в судорогах ее сын, придаленный крестом, но вместо того, чтобы броситься поднимать его, смотрела, впившись ногтями себе в щеки. Она уже измучилась оттого, что сына то и дело приносили к ней на руках в обморочном состоянии, устала видеть, как он скитается по полям и безлюдным местам, голодает денно и нощно, не желает заняться делом и просиживает часы напролет, устремив, взгляд в пустоту, околдованный, неприкаянный. И только когда ему заказывали изготовить крест для распятия людей, он самозабвенно, яростно трудился и днем и ночью. Он перестал водить в синагогу, не испытывал больше желания отправиться в Кану или на какой-нибудь праздник, а в ночи Полнолуния терял рассудок, и несчастная мать слышала, как ее сын разговаривает и кричит, словно ссорясь с каким-то демоном. Сколько раз она уже обращалась к мужниному брату - старому раввину, умевшему изгонять демонов и исцелягь одержимых, которые приходили к нему со всех концов света. Третьего дня она снова бросилась ему в ноги с упреком:
-- Чужих ты исцеляешь, а сына моего исцелить не хочешь?
Но раввин только качал головой:
-- Мария, сына твоего терзает не демон. Не демон, а Бог. Что же я могу поделать?
-- Стало быть, нет ему исцеления? -- спросила несчастная мать.
-- Это Бог, а от Него исцеления нет.
-- Почему же Он терзает его?
Старый заклинатель только вздохнул и ничего не ответил.
-- Почему Он терзает его? -- снова спросила мать.
-- Потому что любит, -- ответил наконец раввин. Мать испуганно посмотрела на него. Она уж было снова открыла рот, желая задать вопрос, но раввин не дал ей заговорить.
-- Таков Закон Божий, и не спрашивай об этом, -- сказал он, нахмурив брови, и дал ей знак уйти.
Эта напасть продолжалась уже много лет, и у Марии, хоть и была она матерью, иссякло терпение. Теперь, видя, что сын лежит на пороге лицом вниз, а по его лбу струится кровь, она застыла без движения. Только глубокий стон вырвался у нее из самого сердца.
Но причиной тому был не сын, а ее собственная участь. Жизнь ее переполнилась горем. Несчастной была она в замужестве, несчастной была и в материнстве, овдовев еще до вступления в брак и став матерью, лишенной сына. Она старела, и все больше седых волос появлялось у нее с каждым днем. Она старела, так и не познав молодости, не познав мужнего тепла, чуждая наслаждения и гордости замужней женщины, чуждая наслаждения и гордости матери. Плач был уже не властен над ее глазами. Все слезы, отпущенные на ее долю Богом, она уже выплакала и теперь смотрела на мужа и на сына только сухими глазами. И если ей еще иногда случалось заплакать, то плакала она только весной, оставаясь наедине с собой, когда видела, как зеленеют поля, и чувствовала благоухание цветущих деревьев. Но в такие часы горевала она не о муже н. не о сыне, а о своей загубленной жизни.
Юноша поднялся и краем одежды вытер кровь. Обернувшись, он увидел сурово взиравшую на него мать и рассердился. Он хорошо знал этот ничего не прощавший ему взгляд, знал эти сжатые, полные горечи губы. Он больше не мог терпеть этого. У него уже не было сил оставаться в одном доме со старым паралитиком, безутешной матерью и жалкими повседневными указаниями: