Страница 39 из 141
Солнце стояло уже почти над головой, плач о зерне уже утих, измученные люди свыклись с несчастьем, вспомнили, что слезами горю не поможешь, и умолкли. Тысячи лет страдают они от несправедливости и голода, зримые и незримые силы угнетают их, однако они сносят все и худо-бедно живут, потому как научились терпению.
Зеленая ящерица вылезла из колючего кустарника погреться на солнце, увидала над собой страшного зверя -- человека, испугалась, сердце ее сильно забилось под горлом, но она приободрилась, прильнула к теплому камню и, повернув круглый черный глаз, доверчиво смотрела на Сына Марии, словно приветствуя его, словно говоря ему:
"Я увидела, что ты один, и пришла разделить твое одиночество". Сын Марии обрадовался и затаил дыхание, чтобы ненароком не спугнуть ящерицу. И пока он смотрел на ящерицу, чувствуя, как его сердце бьется в лад с ее сердцем, две бабочки порхали между ними, вновь и вновь подлетая друг к другу и не желая улетать. Обе они были черные, мохнатые, с красными пятнышками. Бабочки весело резвились, играли на солнце, а затем подлетели и уселись человеку на окровавленный платок, опустив свои хоботки на красные пятна, словно желая высосать кровь. Сын Марии ощутил их ласки на своей голове, вспомнил когти Божьи и показалось ему, что крылышки бабочек и когти Божьи возвещали ему одно и то же.
"О, если бы Бог всегда мог нисходить к людям не орлом с острыми когтями, не молнией, а бабочкой", -- подумал юноша.
Мысленно соединяя бабочек и Бога, он почувствовал, как что-то щекочет ему ступни, искоса взглянул вниз и увидел, что у него под ногами торопливо и озабоченно снуют крупные черно-рыжие муравьи, по двое и по трое перенося в широких челюстях пшеничные зерна. Они похитили эти зерна с поля у людей и тащили их в муравейник, славя своего Бога -- Великого Муравья -- за то, что он печется о своем избранном народе -- муравьях -- и посылает потопы на поля как раз тогда, когда нужно, когда зерно уже собрано на токах. Сын Марии вздохнул. "И муравьи ведь тоже создань Божьи, -- подумал он. -- И люди, и ящерицы, и цикады, поющие в масличной роще, и шакалы, воющие по ночам, и потопы, и голод..."
За спиной у него послышалось чье-то дыхание. Юноша пришел в ужас. Он столько времени уже забыл и думать о ней, но она, Демоница, его не забывала. Теперь юноша слышал, как она дышит, сидя у него за спиной скрестив ноги.
-- И Проклятие -- тоже создание Божье, -- прошептал Сын Марии.
Всюду вокруг он чувствовал дыхание Божье, проносившееся над ним то тепло и доброжелательно, то яростно и беспощадно. Ящерица, бабочки, муравьи, Проклятие -- все было Богом.
Он услышал звон колокольчиков на дороге и голоса и обернулся. Проходил длинный караван верблюдов, груженный дорогими товарами, а во главе его шел неприметный ослик. Должно быть, караван шел из пустыни, отправившись из Ниневии или Вавилона -- плодородного речного края праотца Авраама -- и вез шелковые ткани, пряности и слоновую кость, а, возможно, также рабов и рабынь. Направлялся же он к Великому морю, где плавают разноцветные корабли...
Караван все шел, и не было ему конца. "Сколько богатств таит в себе этот мир, -- подумал Сын Марии, -- сколько чудес!" В хвосте каравана ехали, раскачиваясь в такт колышущейся поступи верблюдов, богатые чернобородые торговцы в зеленых тюрбанах, в длинных, до щиколоток, рубахах, с золотыми серьгами. Сын Марии испуганно вздрогнул.
"Они остановятся в Магдале, -- внезапно пришло ему в голову. -- Они остановятся в Магдале, а дверь Магдалины открыта, открыта днем и ночью, и они войдут туда. Спасти ее! О, если бы я мог спасти ее! Спасти тебя -- нет, не племя Израилево, которое я не могу спасти, -- спасти тебя, Магдалина! Я не пророк и когда открываю уста, то даже не знаю, что сказать . Бог не помазал уста мои пылающим углем, не метнул в нутро мое свою молнию, дабы я запылал и бросился в неистовстве возглашать на дорогах! Да не будут слова моими, но да будут они Его словами, и да не будет мне о том заботы: я отверзну уста, но Он будет возглашать ими. Я не пророк, а простой, робкий человек, я не могу взять тебя с ложа позора, и потому иду в пустыню, в обитель молиться о тебе. Молитва всемогуща. Даже во время войн. Ибо пока держал Моисей свои длани воздетыми к небу, побеждали сыны Израилевы, а как только утомился он и опустил длани, терпели они поражение. Потому денно и нощно буду держать я воздетыми в небо длани мои за тебя, Магдалина!"
Так сказал юноша и посмотрел на солнце. Едва оно станет клониться к закату, он отправится дальше в потемках, потому как желал миновать Капернаум, оставаясь никем не замеченным, а затем обогнуть озеро и войти в пустыню. Страстное желание добраться туда возросло еще более. Юноша снова вздохнул.
-- О, если бы я умел ходить по воде, чтобы пройти через озеро напрямик! -- прошептал юноша.
Ящерица все еще льнула к теплому камню, греясь на солнце, бабочки взлетели ввысь и исчезли среди света, муравьи продолжали носить урожай, наполняли им свои кладовые, снова спешили в поле и снова возвращались оттуда с грузом. Солнце начало клониться к закату. Тени стали длиннее, путники встречались все реже, вечер опускался на деревья и на землю, покрывая их позолотой, а воды озера пришли в смятение, с каждым мгновением меняя цвет: алели, становились светло-лиловыми, темнели. В небе на западе повисла крупная звезда.
"Сейчас придет ночь, сейчас придет черная дщерь Божья вместе со своими караванами -- звездами..." -- подумал Сын Марии, и звезды, еще не заполнив собою неба, заполнили мысли его.
Он уже собирался встать и снова пуститься в путь, но тут услышал, как за спиной у него зазвучал рог и какой-то странник позвал его по имени. Юноша обернулся и в бледном вечернем свете заметил человека с узлом за плечами, который поднимался в гору, подавая ему знаки. "Кто бы это мог быть?" --подумал Сын Марии, пытаясь разглядеть под узлом лицо странника. Он где-то уже видел эту бледную образину, редкую бороденку и кривые ножки...
-- Это ты, Фома? -- закричал вдруг юноша. -- Ты снова стал бродить по селам?
Хитрый косоглазый коробейник уже стоял перед ним, переводя дыхание. Он сбросил наземь узел, вытер пот с узкого лба, а его косящие глазки заиграли, но столь неоднозначно, что невозможно было понять, радовались ли они или насмехались.