Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 96

К непосредственности, с которой обращались с Богом в обыденной жизни, следует подходить двояко. Прежде всего подобное отношение – безусловное свидетельство прочной и непосредственной веры. Но там, где это укореняется, превращаясь в обычай, возникает опасность, что неблагочестивые люди (а таковые всегда имеются) – а равно и благочестивые, в моменты недостаточной религиозной сосредоточенности, – из-за непосредственности, вошедшей у них в привычку, неизбежно будут сознательно или бессознательно способствовать профанации веры. И именно такому глубочайшему таинству, как евхаристия, угрожает эта опасность. Католическая вера не знает более сильного и проникновенного переживания, чем сознание действительного и непосредственного присутствия Божия в освященной гостии9*. В Средние века, так же как и теперь, это переживание стоит в центре религиозной жизни. Но тогда, при свойственном Средневековью наивном обычае судить о священных предметах прямо и непосредственно, это приводило к словоупотреблению, которое порой может показаться кощунственным. Путешественник слезает с коня и заходит в сельскую церковь, «pour veoir Dieu en passant» [«дабы по пути глянуть на Господа»]. О священнике, который со Святыми Дарами едет своей дорогою на осле, говорят: «Un Dieu sur un asne» [«Вон Господь на осляти»]20. О женщине, лежавшей на больничной койке, было сказано: «Sy cuidoit transir de la mort, et se fist apporter beau sire Dieux»21 [«И, помыслив о близкой смерти, просила она принести ей доброго нашего Господа»]. «Veoir Dieu» [«Увидеть Господа»] – было обычным выражением при виде гостии, поднимаемой священником во время мессы22. Во всех этих случаях не словоупотребление само по себе должно считаться кощунственным; оно становится таковым, когда за ним кроется неблагочестивое намерение или же когда подобные слова употребляют бездумно, – иначе говоря, как только эти слова теряют ранее свойственный им вкус чуда. К каким только несообразностям по отношению к святыне не приводило такое словоупотребление! Всего один шаг оставался до глупой фамильярности, как в поговорке «Laissez faire à Dieu, qui est homme d’aage»23 [«Пусть Бог и решает, ибо Он человек в годах»] или «et li prie à mains jointes, pour si hault homme que Dieux est»24 [«и молит его, съединив ладони, словно знатного господина вроде Господа Бога»] у Фруассара. Следующий эпизод ясно показывает, как употребление слова Бог для обозначения гостии наносило ущерб самой вере в Бога. Епископ Кутанса служит мессу в церкви Сен-Дени. Когда он поднимает Тело Господне, прихожане просят присоединиться к молитве Хюга Обрио, прево Парижа, который прохаживается себе, не обращая никакого внимания на проходящую службу. Но Хюг, известный своим вольнодумством, отвечает с бранью, что не верит в Бога такого епископа, который живет средь придворных25.

При отсутствии малейшего намерения насмехаться фамильярное отношение к сакральному в сочетании со стремлением к его образному воплощению вело к формам, которые могли бы показаться нам непристойными. Так, в ходу были статуэтки Девы Марии, которые представляли собой вариант старинного голландского сосуда, называвшегося Hansje in den kelder [Гансик в погребке]. Это была маленькая золотая статуэтка, богато украшенная драгоценными камнями, с распахивающимся чревом, внутри которого можно было видеть изображение Троицы. Такая статуэтка имелась в сокровищнице герцогов Бургундских26; Жерсон видел подобную в монастыре кармелиток в Париже. Он относится к этому отрицательно, но не из-за неблагочестивости столь грубого изображения чуда, а из-за еретического изображения Троицы в виде плода чрева Марии27.

Жизнь была проникнута религией до такой степени, что возникала постоянная угроза исчезновения расстояния между земным и духовным. И если, с одной стороны, в святые мгновения все в обыденной жизни посвящается высшему, – с другой стороны, священное постоянно тонет в обыденном из-за неизбежного смешения с повседневностью. Выше говорилось уже о парижском кладбище Невинноубиенных младенцев, отвратительной ярмарке смерти с наваленными вокруг и выставленными напоказ костями. Можно ли представить себе нечто более жуткое, чем жизнь затворницы, замурованной в пристройке у церковной стены в этом месте отчаяния и страха? Но посмотрим, что обо всем этом говорят современники: отшельницы жили в новом изящном домике, их замуровыванию сопутствовала прекрасная проповедь, они получали от короля содержание, выплачивавшееся им восемь раз в год, всего восемь ливров28, – как будто дело касается самых обычных придворных фрейлин. Где же весь этот религиозный пафос? Что же от него остается, если искупление грехов сочетается с заурядной домашней работой: растопить печь, подоить корову, почистить горшки?29 В лотерее в Бергене-на-Зооме в 1515 г. наряду с «ценными призами» разыгрывались индульгенции30. Во время торжественных княжеских въездов на углах городских улиц, перемежаясь с аллегорическими представлениями, зачастую изображавшими античную наготу, красовались драгоценные реликвии города, установленные на алтарях, перед которыми служили священники и куда высокие особы направлялись, дабы благоговейным лобзанием приложиться к святыне31.

Явственная нераздельность религиозной и мирской сфер жизни непосредственнее всего выражалась в том общеизвестном явлении, что чисто светские мелодии без каких-либо изменений сплошь и рядом использовались для церковных песнопений, и наоборот. Гийом Дюфáи сочиняет мессы на темы мирских песенок, таких как Tant je me déduis, L’omme armé, Sy la face ay pale [Сколь тешусь я, Муж вооружен, Побелела лицом].

Происходит постоянное смешение церковной и светской терминологии. Выражения мирского характера без особых раздумий используются для обозначения религиозных предметов, и обратно. Над входом счетной палаты в Лилле красовался стих, каждому напоминавший о том, что однажды ему придется дать отчет перед Творцом о полученных им небесных дарах:





А торжественный призыв к турниру звучал, как если бы речь шла о церемонии отпущения грехов:

По сходству звучания латинские слова mysterium [тайна] и ministerium [служение] слились в одно французское слово mistère [мистерия], но такая омонимия не могла не привести к ослаблению понятия тайны в повседневном словоупотреблении; все звалось этим словом: единорог, щиты, манекен, применявшийся во время Pas d’armes de la fontaine des pleurs [Поединка у источника слез]34.

Подобно чисто религиозному символизму: истолкованию земных вещей и явлений в качестве символов и предображений божественного – обратное стремление находит свое выражение в том, что в религиозную метафорику вносятся черты выражения почтения к государю. Преклоняясь перед земным величием, человек Средневековья для выражения своих чувств пользовался языком церковного обихода. Для людей XV в., преданных своему государю, здесь не было никакого кощунства. В слове защитника на суде по делу об убийстве Людовика Орлеанского дух убитого герцога взывает к сыну: взгляни на мои раны, из коих пять были самыми жестокими и смертельными35. Иными словами, убитого уподобляют Христу. Епископ Шалонский, со своей стороны, смело сравнивает Иоанна Бесстрашного, павшего в результате мести за Людовика Орлеанского, с Агнцем Божиим36. Императора Фридриха, отправляющего своего сына Максимилиана на свадьбу с Марией Бургундской, Молине сравнивает с Богом Отцом, посылающим на землю Сына, и не жалеет церковных эпитетов, дабы как можно более возвышенно описать этот случай. Когда позднее Фридрих и Максимилиан въезжают в Брюссель с маленьким Филиппом Красивым, горожане, как рассказывает Молине, говорят со слезами: «Véez-ci figure de la Trinité, le Père, le Fils et le Saincte Esprit» [«Глядите на сей образ Троицы: на Отца, Сына и Святого Духа»]. Или же он преподносит венок Марии Бургундской – как достойному отображению Божией Матери, «кроме девства»37 10*.