Страница 58 из 65
Положительные образы в советской литературе большей частью ходульные, но все-таки сложнее и живее отрицательных. Разумеется, как почти всегда и везде, действительно удачны в этой литературе типы, к которым автор относится не как классный наставник, ставящий отметки за поведение, а как свидетель, художник, нелицеприятный изобразитель… Удачны, так сказать, средние люди или промежуточные бытовые слои. Однако все-таки светлые тона кладутся в советском искусстве тоньше и умелее темных. Вернусь еще раз к экрану. Сравните в «Чапаеве», например, центральную фигуру красного орла-командира с образами его врагов: лубок и там, и здесь, но далеко не одинакового уровня, не одинаковой отчетливости. Если исключить очень своеобразные и глубокие типы Кавалерова и Ивана Бабичева из «Зависти» Олеши, «классовые враги» революционной беллетристики просто удручительны в своей стереотипно-скудной схожести. Да, «Зависть» приходится исключить и по другой причине: совсем неясно, на чьей стороне симпатии автора и где для него проходит рубеж между добром и злом. Вещи более двусмысленной нельзя себе и представить. Власть не принуждает к схематизму. Как и во многих других процессах, происходящих в СССР, связь между причиной и следствием не так элементарна, как мы склонны здесь порой представлять себе. Власть в лице двух-трех «руководящих товарищей», наблюдающих за литературой, наоборот, всячески призывает к истинно-жизненному богатству красок. Вот уже несколько лет проповедуется «шекспиризирование литературы», термин, взятый у Маркса и у него означающий именно вольную насыщенность типов, в противоположность шиллеровской однотипной их тенденциозности. Но призывы остаются теоретическими, а в области свершений они могут завести Бог знает куда, и писатели это хорошо знают. Лжива предпосылка: будто бы творчество, даже ничем не стесненное, вдохновляемое лишь политически-приемлемым мироощущением, окажется «в линии» при любом развитии своем. Лжива уверенность, что партийная правдивость и праведность совпадают с правдивостью и праведностью жизненными. Власть поощряет «шекспиризирование», потому что искренне или притворно считается, что всякое раскрытие подлинно-природной правды может ей быть лишь выгодно. Власть присвоила себе прерогативы и атрибуты «мирового разума», и на словах никакого света не боится, наоборот. Но на деле всякое углубление в человеческую психику, в сущность человеческих отношений приводит к чему-то такому, что не всегда вяжется с ее практической деятельностью и что взрывает ее изнутри… Повторяю, писатели это отлично знают и, вероятно, не потому остаются глухи к увещеваниям свыше, что им так приятен мелодраматический жанр размежевания святых и негодяев, а потому что от шекспиризирования недалеко и до контрреволюции. Поскольку литература обязана быть лишь собранием иллюстраций к известного рода морали, поскольку она обязана быть сотрудницей и помощницей государства во всех его начинаниях – превращение литературных героев в манекены неизбежно, ибо за «образ и подобие» авторы берут такой-то лозунг, такую-то схему, подгоняя творчество к заранее установленным целям. Писателей учат, что Шекспир – именно потому, что он Шекспир, – всегда и во всем окажется в согласии с Лениным или Сталиным: он – полнее кого-либо из мировых художников воспроизвел жизнь, он полнее кого-либо из мировых мыслителей истолковал ее смысл. Расхождения, значит, быть не может. «Неувязка», однако, обнаруживается с первых шагов.
Правдивое изображение классового врага требует наделения его хотя бы несколькими общечеловеческими чертами. Но у читателя может, чего доброго, возникнуть сочувствие к такому полумерзавцу, читатель может превратиться в «хлюпика», по Ленину, – ему, пожалуй, взбредет в голову, что «все мы братья», «что нет в мире виновных» и прочий мелкобуржуазный вздор. Нет, нужна стена. Нужно «топливо для огня ненависти», как сказал незадолго до смерти Луначарский, подлаживаясь, вопреки пенсне и бородке, под уже входивший тогда стиль «железного наркома». А во всем прочем, дорогие товарищи-писатели, шекспиризируйте, пожалуйста, сколько угодно.
Сейчас, в последние год-два, в России многое изменяется. Сейчас на самых верхах, в Кремле, власть склонна как будто смягчить директивы. Но открыто, откровенно, твердо она в этом не признается. Лозунги остаются те же, на словах – все по-прежнему. И для литературы, на прежнем отрезке времени, характерна крайняя растерянность: она боится быть в революционном смысле «plus royaliste que le roi», но при этом не находит прямых указаний для перемены курса. То произойдет неприятность с Демьяном – многолетним другом Ленина, непочтительно обошедшимся с Ильей Муромцем и Владимиром Красное Солнышко; то окруженная ореолом непогрешимости «Правда» обрушится на другого «головотяпа» за «недооценку дворянско-помещичьей культуры»… Чудеса, чудеса! Однако, невзирая ни на какие метаморфозы, Вс. Вишневский, парень «глубоко свой», «свой в доску» и слова на ветер не бросающий, еще на днях заявил, что «прекрасные слова “Интернационала” по-прежнему горят в наших сердцах», – а ведь в «Интернационале» поется, насколько помнится, не о ласковых князьях, а о боях последних и решительных. Писателям предлагается во всем этом разобраться и, строго блюдя «линию», незамедлительно штурмовать высоты художественного творчества, давать широчайшие, правдивейшие полотна, затмевать «Макбета» и «Войну и мир». Немудрено, что в большинстве случаев они от этого уклоняются.
«Одиночество» – роман малоизвестного молодого беллетриста Н. Вирта (или Вирты – если имя его склонять); произведение, встреченное единодушными восторгами московской критики. Не было в советской печати ни одного отрицательного отзыва о нем. Рецензенты вспоминают дебют Фадеева – знаменитый «Разгром», и утверждают, что Вирта не только выдерживает сравнение, но и выигрывает от него.
В особую заслугу Ник. Вирте ставится разработка образа «классового врага» – деревенского кулака Петра Ивановича Сторожева. Образ «развернут», по любимому советскому выражению. Линия соблюдена – однако показан действительно живой человек, а не белогвардейский истукан.
Исключительный успех «Одиночества» объясняется, вероятно, не только этим. В книге ярко и живо воспроизведена эпоха гражданской войны, а теперь, в буднях затянувшегося строительства, эпоха эта окутывается уже «дымкой романтизма» и своего рода «вы, нынешние, ну-тка». Дух гражданской войны взволновал читателей во «Всадниках» Ю. Яновского – «Одиночество» слабее, во всяком случае, прозаичнее, но и оно выделяется среди романов о чугуне или партийных неполадках в городе Энске диким майн-ридовским или джек-лондонским духом, приправленным к тому же «политической осмысленностью». Приятное тут соединено с полезным: идеологическая благонадежность с приключениями.
Достоин внимания Петр Иванович Сторожев.
Автор «Одиночества» отнюдь не отступил от традиции: кулак у него однотонен и никакой человечностью не грешит. Ничего, кроме ненависти и отвращения, вызвать он не может, и по части того «топлива», о котором говорил Луначарский, все у Вирты обстоит вполне благополучно. Новшество и усовершенствование только в том, что Петр Иванович Сторожев способен размышлять, чувствовать, радоваться, негодовать, как и его благородные противники, – хотя и направлены у него все мысли и порывы к единой дьявольской цели. Даже такая скромная реформа на пути к «шекспиризации» оценена как завоевание. Мелодрама усложнена, замыслы злодея не всегда сразу ясны, – надо радоваться и этому. О, злодей остается злодеем, и, во избежание кривотолков, автор заставляет его на последней странице всадить нож в спину красноармейцу Леньке и уйти от казни. А Ленька – воспитанник Сторожева, чуть ли не сын ему… Злодей спасается от праведного суда, читатель же скрежещет зубами: «топливо» не оставляет желать ничего лучшего. Контрреволюционные дегенераты из «Чапаева» по сравнению с ним – сущая чепуха. Тут дан враг, как говорится, «полнокровный» – и тем более действенный.
Смешно было бы обольщаться: реализм «Одиночества» условен по-прежнему. Петр Иванович Сторожев декоративен, живописен, но творческий метод автора не обещает других удач. Барьеры не опрокинуты, Шекспир еще за тридевять земель. Вместо грошовой пружинки пущен в ход довольно сложный механизм, но правдоподобие не искупает отсутствия правды. Логика романа не вытекает из его развития, а навязана ему извне.