Страница 52 из 65
«Начало конца» – блестящий образец прозы Алданова, и, конечно, вещи этой обеспечен тот же исключительный успех, что и другим его романам и повестям. Не знаю, вполне ли точно воспроизведен склад и стиль советской дипломатической жизни, вполне ли правильно передан бытовой жанр среды, для нас закрытой. Может быть, тут кое-что и приглажено, может быть, эти полпреды, секретари и агитаторы слишком уж благопристойны, важны, лишены советской «специфичности», – кроме полпредовой жены, скучающей актрисы Елены Васильевны, в двух словах обрисованной с чудесной правдоподобностью. Но о каждом из своих героев Алданов рассказывает так «занимательно», существенно, остроумно-обстоятельно, что в конце концов перестаешь ему сопротивляться. Часто говорят, одобрительно разбирая тот или иной роман: «этих людей видишь», «с ними будто давно встречался». Тут – не совсем то. Можно и в современной литературе, не только у классиков, найти людей, которых видишь отчетливее, полнее, чем героев Алданова (за исключением его шедевра – Кременецкого). Но нет другого беллетриста, с которым было так интересно пройтись по «галерее типов», притом типов заурядных, обыкновенных; у каждого он замечает, о каждом рассказывает нечто трагикомическое по своей суетности, – и не только замечает, но и тут же конкретизирует догадку, подкрепляет ее фактами. Автор «Начала конца» прав, когда утверждает, что «изображал большевиков так же, как изображал других людей в других своих книгах». Совершенно верно! Интерес, пожалуй, лишь усиливается от того, что изображаемые им люди – большевики, но не на этом держится. В поезде между Москвой и Берлином разыгрывается человеческая комедия, такая же, как везде, всегда. И, читая, мы ищем объяснения тому, что заставляет людей эту комедию ломать, – да, кстати, вдруг спохватившись, с еще неисчезнувшей с лица снисходительной усмешкой думаешь, «не лучше ль на себя, кума, оборотиться?». Те же суеты сует – вечная тема Алданова, каждой новой книгой им развиваемая и углубляемая. Но по самому своему творческому складу он, вероятно, согласился бы рассказать на эту тему все, кроме того есть ли от нее избавление, – и если есть, где оно и в чем оно?
«Калуга» Бориса Зайцева – продолжение его же «Людинова», помещенного в предыдущей книжке журнала, такое же акварельное, лиричное, прозрачное, воздушное, простое. Мне уже приходилось сравнивать как-то обоих писателей, Зайцева и Алданова, не буду к этим параллелям возвращаться, хотя чтение журнала и наводит на такие сопоставления. Скажу только, что переход разителен по резкости, и вот, между прочим, чем интересен: когда ужасаются, что мир наш неотвратимо тянется к однообразию, что рано или поздно все станут похожи на всех, вроде муравьев в муравейнике, достаточно вспомнить произведения двух таких современников, чтобы поверить, что никогда, никто, никакой режим, никакой социализм не приберет человеческое сознание к рукам! Зайцев и Алданов – люди будто разных эпох, с разных планет. Если бы впечатления вполне формировали душу, пропасть, подобная этой, не была бы возможна, и, во всяком случае, за годы эмиграции должна была бы сильно уменьшиться… В «Калуге», как и в «Людинове», пленительны перебои, то есть моменты, когда автор врывается в повествование, двумя-тремя словами комментирует его, окрашивает его в любимые свои пепельно-голубоватые тона. Например: маленький Глеб, встревоженный известием о болезни матери, ложится спать. «После всяких волнений он заснул сном детским, глубоким, с тяжелым, почти страшным пробуждением: образ стольких ужасных пробуждений будущей взрослой жизни».
Или последние строки отрывка с перечислением людей, ничего не знавших о своем будущем, ничего не предчувствовавших, со списком, куда входит даже убитая Глебом лосиха, не знавшая «в роковой для нее день, что последний раз идет этим осинником».
Рассказ Газданова «Смерть господина Бернара» навеян, надо полагать, газетной хроникой, время от времени сообщающей о самых удивительных и психологически-причудливых случаях и не дающей им никаких разгадок. Едва ли не самой невероятной и глубоко-интересной историей такого рода была раскрытая несколько лет тому назад двойная жизнь аббата Тюрнеля (или Тюреля – не помню точно его имя), ревностного священнослужителя, убежденного католика, который даже после разразившейся над ним грозы умолял, как о последней милости, разрешения служить обедню, хотя бы одну, у себя на дому, а изобличен-то был в том, что писал под псевдонимом в течение многих лет невообразимые пасквили на основные христианские догмы… Какая тема для психологического портрета! Какие противоречия должны были раздирать и терзать душу! Газдановская повесть проще: у него аккуратный французский провинциальный чиновник оканчивает жизнь при таких обстоятельствах, что не только мещанская мораль, но и все понятия о пристойности и нравственности летят Бог знает куда! Обнаруживается это лишь на последней странице, с последней строкой, – а до того идет витиевато-насмешливый рассказ о пожилом почтенном гражданине, пользовавшемся уважением не менее почтенных граждан и являвшем пример уравновешенности и солидности. Рассказ восхитительно написан – как, впрочем, всегда пишет Газданов, с необычайной изобразительной меткостью, с какой-то вкрадчивой, бесшумной, гипнотизирующей эластичностью ритма. Но, как всегда у Газданова, вся эта словесная прелесть кажется скорее растраченной попусту, нежели служащей замыслу: в «Смерти господина Бернара» – замысла нет. Есть факт, происшествие. Но автор даже и не заинтересовался, как могла такая чудовищная история случиться. Автор с удовольствием ставит точку там, где, собственно говоря, и должно было по-настоящему начаться повествование. Но напишет ли он «Жизнь господина Бернара» как дополнение к «Смерти»? Неужели ему не хочется над ней склониться? А если не хочется, – что нашел он достойного внимания в этом неприглядном скандальчике, что, кроме повода еще раз высмеять тысячу раз уже осмеянных сородичей бессмертного флоберовского аптекаря? Боюсь, может показаться, будто я «придираюсь» к Газданову. Рассказ его в целом очень хорош, потому что очень талантлив. Но талантлив как упражнение.
Пропускаю законченную «Книгу о счастье» Н. Берберовой, – именно потому, что она закончена, и о ней надо будет высказаться подробно и отдельно. У нас о счастье пишут мало, пишут редко, – да и как писать о том, чего не знаешь? Берберова выделяется хотя бы уж тем, что на ней отсутствует «меланхолии печать». В этом смысле она идет, так сказать, по линии наибольшего сопротивления, ибо в области счастья нет ключей, если не считать отмычек Вербицкой, а тропинки страдания усеяны мягким воском и давно уже разработаны для беспрепятственных литературных экскурсий в любом направлении.
Имя Вячеслава Иванова открывает отдел стихов. Появление этого имени в печати – большое литературное событие, которое прекрасно освещает Степун в большой статье, посвященной поэту. Каждый прочтет «Римские сонеты» со вниманием, независимо от того, по душе ли ему торжественный склад великолепно-звучных строф. Воздерживаемся от критики. Вячеслав Иванов – один из самых замечательных людей нашего времени: достаточно знать это твердо, несомненно, чтобы радоваться его возвращению к литературе – вернее, возвращению к печати – после столь долгого молчания.
В таком соседстве другие имена тускнеют, – хотя Георгий Иванов, как всегда, безошибочно музыкален и за нарочитой небрежностью скрывает очень изощренное, тонкое и сложное мастерство; хотя у монахини Марии убедительна простота, сила, непосредственность горестного чувства, а у Юрия Софиева его особый, не напускной, живой, «братский» тон.
Марина Цветаева верна своей демонстративной сверх-поэтичности, – и своему удивительному дарованию, полностью сказывавшемуся хотя бы в заключительных восьми строках первого стихотворения: