Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 65



Петю дела эти интересуют не особенно сильно. Он поступил в гимназию и упоен ношением формы. Он проигрывает целое состояние Гаврику в «ушки» и принужден украсть шестнадцать копеек, сдачу, оставленную на буфете кухаркой. Он знает, что грехи его рано или поздно откроются, но никак не может совладать со своей страстью к жизни дикой и бурной, какой кажется ему жизнь Гаврика. Матрос в конце концов возвращается в Румынию, причем Гаврик дает ему для этого свою шаланду. Что будет он без нее делать? Как будет рыбачить? Не все ли равно? У него уже пробудилось чувство долга, и ради спасения беглеца он готов и на другие жертвы.

Фабула повести, повторяю, прихотлива и сложна. Но не в том смысле, как бывает сложна «интрига». Нет, сложность возникает от непогрешимого чувства бесконечного разветвления тех клеточек, из которых составлена самая ткань бытия: для Катаева все дробится, все находится друг с другом в каких-то неясных и нерасторжимых отношениях, все, одним словом, живет. Он чрезвычайно близок к природе и, подобно ей, разнообразит, индивидуализирует все, чего бы ни коснулся.

Мне кажется, «Белеет парус одинокий» – лучшая вещь Катаева. Повесть зрелее, чище «Растратчиков» – и внутренне свободнее всех позднейших его произведений. Он впервые в ней подошел к границам поэзии, – а ведь истинный писатель всегда поэт, независимо от того, пишет ли он стихами или прозой. Именно поэзия (или иначе – дар обобщения впечатлений, дар объединения образов единой родственной связью), именно она взрывает и сводит на нет тот «заказ», остатки которого все-таки у Катаева чувствуются.

«Современные записки». Книга 61. Часть литературная

«Современные записки» не нуждаются больше в похвалах. Достоинства журнала давно всем известны. Отмечу лишь то, что в последнее время он стал составляться разнообразнее и шире, чем прежде: в новой, шестьдесят первой, книге «Записок» столько имен, столько материала и вообще столько чтения, что каждый найдет в ней что-либо для себя близкое и интересное. Такой редакционный эклектизм был бы спорен в нормальных условиях. В наших – он необходим, и очевидную готовность руководителей журнала поскупиться своим личным вкусом ради беспристрастного гостеприимства нельзя не приветствовать. Имею в виду, главным образом, литературу. «Современные записки» при своей теперешней «единственности» легко могли бы соблазниться диктаторством над ней, прикрывшись привязанностью к какому-нибудь одному творческому течению. Они предпочли литературе служить, не прикрываясь ничем. Показательна хотя бы анкета о положении эмигрантской словесности – со статьями Алданова и Варшавского в ответ на статью Газданова, помещенную в прошлом номере. Все три статьи до крайней степени различны по тону, по духу, по внутреннему устремлению. Редакция учла лишь значительность темы, а разработку ее оставила вполне свободной.

Начну с Сирина. Сколько его ни читай, о нем всегда хочется говорить, – и сколько его ни «разгадывай», всегда остается в нем что-то неясное… Тут же, рядом с его «Весной в Фиальте», Бицилли в статье о «Возрождении аллегории» сравнивает Сирина с Салтыковым. Я прочел статью до рассказа – и подумал: как верно! Действительно, если оставить в стороне общественную «направленность» салтыковских писаний, если вдуматься и вглядеться только в их сущность, сходство несомненно, даже и без тех цитат, которые приводит Бицилли. Сходство – в резкости рисунка, в сухости, в какой-то охолощенности его, превращающей все в карикатуру, сходство в предельном «анти-толстовском» творчестве, Гоголь лишь мимоходом задел Сирина, Салтыков с ним связан теснее… Но прочтешь «Весну в Фиальте» – и от салтыковского влияния (а если не влияния, то случайной творческой близости) не остается ничего. Ничего, кроме легкого издевательского душка, с которым Сирин расстаться, кажется, не в силах. В этом коротком рассказе удивляет прежде всего «чувство природы»: легкомысленная Нина, как бы искусно, остроумно и зло ни была она очерчена, ее муж и другие персонажи уступают первое место пейзажу – итальянскому городку в теплый сырой серенький день. Люди как будто стали фоном, а фон вышел на передний план. Право, почти не преувеличивая, впечатление такое, что влажны становятся самые страницы книги, – настолько убедительно передает Сирин висящий в воздухе дождь, ползущий душный туман. Но, может быть, недалеки от истины – вопреки Бицилли или Вейдле – те, кто полагают, что Сирину безразлично, о чем писать, что описывать. В таком случае он еще, пожалуй, блеснет когда-нибудь и непредвиденной близостью к Достоевскому или, скажем, тематическим продолжением Лермонтова, – а мы напрасно будем ломать себе голову, что это значит, как это может быть, где этому найти объяснение? Признаюсь, я никак не могу согласиться с теми стройными, соблазнительно-законченными, «углубленными» толкованиями, которые даются в последнее время творчеству Сирина. Остаюсь при убеждении, что это талант блистательно-поверхностный. Дар перевоплощения плюс необузданная стилистическая фантазия и есть, кажется, его единственный виртуозный стержень. Кстати о стиле: в «Весне в Фиальте» Сирин возвращается к тому буйству метафор, которое вызывает смущение и досаду. Как странно, что такой мастер не брезгает такими побрякушками! Неужели ему кажется, что он усиливает выразительность речи и слова, когда пишет: «дома, с трудом поднявшиеся с колен», «елки молча торговали своими голубоватыми пирогами» (т. е. на ветках лежал голубоватый снег) или «небольшая компания комаров занималась штопанием воздуха над мимозой». Даже если бы эти метафоры и были удачны, художник всегда проигрывает, напоминая нам слишком резко, что он пишет «образно», «художественно». В ответ нас так и тянет сказать ему: не пиши красиво, пиши просто.



Закончен «Вольный каменщик» Осоргина. Нетрудно было бы догадаться и без авторского примечания, что роман напечатан с большими сокращениями. Пропуски чувствуются то здесь, то там, – и надо подождать выхода «Вольного каменщика» отдельной книгой в полном виде, чтобы составить себе (а тем более высказать) окончательное суждение о нем. Роман иронично-лиричен, как почти все, что пишет Осоргин. В нем заметна та же авторская усмешка, – ежеминутно готовая перейти во вздох умиления, – которая так характерна для «Сивцева Вражка» или «Повести о сестре». Об Осоргине можно было бы сказать, что он пишет «не умом, а сердцем», но сердце-то у него стыдится самого себя и подбирает все больше такие слова, которые создавали бы иллюзию, что оно склонно лишь к подтруниванию. Интересно, что женщин Осоргин щадит охотнее, чем мужчин, нередко наделяя их героическими чертами в духе Трубецкой или Волконской. Мужчина в его представлении, очевидно, выносливее, – и он свободнее изощряет на нем свой юмор. Даже самая фамилия нового осоргинского героя такова, что от нее «не поздоровится»: Тетехин. А Тетехин этот – добрейший и милейший человек, вовсе не заслуживающий грубого с собой обращения. Автор знает это не хуже нас. Он обозвал его «тетехой» так же, как закадычные приятели порой дарят друг друга всякими бранными кличками.

Роман должен вызвать особое любопытство читателей, которые хотели бы проникнуть в жизнь и быт «тайных обществ» (из числа тех, в которые принят был Пьер Безухов). Хотя Осоргин и обрывает повествование на самом, так сказать, «интересном месте», утверждая, что: «Мир профанный отрезан тяжелой дверью, бодрствует у входа привратник с мечом, никого не убивавшим, и нам, не посвященным в тайны царственного искусства, нет и не будет никакой возможности узнать, что делается в стенах строительной мастерской», – все же, благодаря «мосье Тэтэкину», как величают Тете-хина французы, мы видим что-то сквозь щелочку «двери», больше, пожалуй, чем видели когда-нибудь до сих пор.

Окончание берберовской «Книги о счастье» – прекрасно начатой – обещано на следующий номер журнала.

Три рассказа: «Болтун» Ремизова, «Авио-рассказ» Иванникова и «Канареечное счастье» Федорова.

Ремизов причудлив и жутковат. Его Иван Федорович Аланин кричит «приглушенным криком глубоких жутких сновидений», – но нельзя ли сказать того же самого и об авторе? Если когда-нибудь будет написано исследование о «снах в русской литературе», Ремизову в нем должно быть отведено одно из первых мест. (Кстати, какая тема! Тут и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и даже Максим Горький, в довольно-таки плоском и сухом «Климе Самгине» которого сны вплетаются неожиданным углубляющим мотивом.) Ремизов, собственно говоря, не участвует в жизни: он в снах живет. Отсюда и сила и слабость его: сила – вечный полет воображения, дикая поэзия обманчиво-«гуманных» образов, слабость – отсутствие связей с человеческими реальными радостями и невзгодами, с человеческим делом, какая-то фатальная, сказочная «отрешенность» творчества. Не случайно Ремизова или очень любят, до выделения его в «единственного» среди современных русских писателей, или неодолимо к нему равнодушны.